"Парень, не затрудняй мне жизнь!"
В десятых числах февраля 1965 года я приехал в Норенскую, деревню, где отбывал ссылку Бродский. Что в январе-феврале годовщины его ареста и его первых сердечных приступов в заключении, в марте — суда, ну он, может, и вспоминал, но предметом нашего интереса это не было. По прошествии некоторого времени одни события наливаются новыми значениями и вообще значительностью, другие в памяти выцветают. В моем сознании гораздо более ярко отпечатался эпизод, когда в конце ноября 1963-го мне позвонили из Ленинграда (я тогда временно жил в Москве) сказать, что в газете "Вечерний Ленинград" напечатан фельетон "Окололитературный трутень", предварявший арест в лучших традициях советской клеветы и гонительства. Я попросил прислать мне газету и позвонил ему с новостью, он в те дни тоже обретался в Москве. Условились встретиться утром. Тираж был раскуплен, но тогда газеты клеили на уличных стендах, друзья вырвали кусок с фельетоном и позвонили еще раз в полночь сообщить номер поезда и вагона, с проводником которого послали. Рано утром я забрал конверт, и часов в 10 мы встретились в кафе "Националь".
Людей было мало, холодно, за окном серо. Зябкость увеличивали белейшие крахмальные скатерти и салфетки, пасмурности прибавлял фельетон. Бродский прочел (я еще по пути), поговорили, настроение было серьезное, но не подавленное. Потом последовало то, что последовало, он вернулся в Ленинград, в феврале его на улице впихнули в легковую машину, отвезли в камеру при отделении милиции, в марте — пять лет ссылки. Но это уже с чужих слов, в частности, с его — я продолжал находиться в Москве на Сценарных курсах.
В первый раз поехал к нему в октябре. Сейчас широкие слои общественности выражают недовольство, когда вышедшие из тюрьмы Ходорковский или "Пусси Райот" не сразу едут туда, куда слои ждут, чтобы они поехали. Объясняю, почему не бросился в Норенскую сразу: причина уважительная, я тогда был самый молодой инфарктник в СССР. Я вез продукты и теплые вещи. Звонили знакомые, просили передать письма и разные мелочи; один предложил кожаные рукавицы, я приехал за ними, дверь открыла жена и сказала, что муж не знал, что рукавицы уже носит сын. Ахматова, узнав, произнесла: "Негодяй",— я подумал, что из-за того, что он напрасно сгонял меня через весь город и прикрылся женой, и стал защищать его: дескать, мог не знать, что рукавицы у сына. "В таких случаях спускаются в лавку,— перебила она меня раздраженно,— и покупают другие". Со времени тех лавок, про которые она говорила, прошло около пятидесяти лет, до нынешних оставалось еще двадцать пять.
От станции Коноша до деревни 30 километров, добраться можно было только на попутном грузовике, их за день проходило пять-шесть. Подсаживать никого шоферы не имели права, но по безвыходности положения подсаживали. Приехав, я пошел наугад, в первой же по левую руку избе увидел в окне блок сигарет "Кент", Бродский снимал дом за десять рублей в месяц, у хозяев был еще один, покрепче. А у этого, покосившегося, с высоким крыльцом, половина кирпичей с дымовой трубы обвалилась, железо, когда топилась печь, раскалялось, в темноте светилось красным, хозяева каждый день ждали пожара, впрочем, бесстрастно. Вокруг были поля, голые к тому времени, и лес, невысокий, сырой, дикий,— там и там трудясь, ссыльный проходил перевоспитание. Тишина стояла такая, что звук мотора возникал минут за десять до того, как появлялся автомобиль.
В первый приезд ничего не случилось, кроме того, что мы в деревенском клубе (он же начальная школа, за речушкой) смотрели кино с Баталовым — с которым приятельствовали в Москве по дому, где часто бывали, а он жил; и эпизода со стрельбой. Мы шли по деревне в ранних сумерках, на землю садились редкие снежинки. Из дома выбежал мужик, пьяный, в валенках, в подштанниках и в накинутом на плечи ватнике, с ружьем. Крича "куня! куня!", вскинул ружье и выстрелил в рябину — с нее шмякнулся оземь зверь величиной с кошку. Кошкой — а не куницей,— когда мы одновременно подошли, и оказался. Охотник плюнул и ушел обратно в избу.
Сутки я провел в одиночестве, Бродского командировали в Коношу на однодневный семинар по противоатомной защите. Он вернулся с удостоверением и с фантастическими представлениями о протонах и нейтронах, равно как об атомной и водородной бомбах. Я, выпускник технического вуза, объяснил предмет на школьном уровне, и мы легли спать, но он несколько раз будил меня и спрашивал: "А-Гэ, а сколькивалентен жидкий кислород?" Или: "Так это точно, что эйч-бомб — он называл водородную бомбу на английский манер,— не замораживает? Ни при каких условиях?" Когда я уезжал, он проводил меня до Коноши и, всовывая рубль в руку шоферу, молодому парню, который отказывался брать деньги, произнес с напором, картаво: "Але, парень, не затрудняй мне жизнь!"
В приезд февральский стояли сильные морозы, вода в сенях замерзала. В День Советской Армии пришел председатель сельсовета, сильно выпивший, но, что называется, ни в одном глазу, в шапке с поднятыми ушами и без варежек. Я открыл бутылку водки, налил ему и мне, Бродскому не полагалось по статусу. Председатель спросил весело: "С собой забирать приехали?" — "Отпустите?" — "Дак не держу, хоть сейчас увозите".— "А кто держит?" — "Начальство".— "Тунеядец?" — мотнул я головой в сторону Бродского.— "Так не скажу",— отозвался председатель серьезно.— "Может, шпион?" — "А вот это точно!" — быстро проговорил он, засмеявшись. И перед уходом объявил: "По такому случаю — три дня отгула".
Не помню наверное в какой приезд, но, по-моему, в этот мы условились, что если я получаю от Бродского открытку с упоминанием имени Толстого, это значит, что с начала следующей недели должен каждый день в два часа приходить к памятнику Лермонтову у Красных Ворот и полчаса его, то есть беглого тунеядца и шпиона, ждать. Как только он явится, покупаем билет на поезд в Тбилиси, где его встретят мои друзья и, как сумеют, переправят в Турцию. На предварительном со мной обсуждении они — два известных киносценариста — сказали, что сумеют. Толстой и Лермонтов были нами выбраны по принадлежности Кавказу. Одним Лермонтовым мы обойтись отказались, чтобы в случае перехвата открытки чекистами и их возможной догадки о назначенной встрече, не навести их на Красные Ворота. Такие мы тогда были сообразительные и ушлые.
Анатолий Найман. "Коммерсант"