«Христос остановился в Эболи»

 

В дружественном Блогу Толкователя издательстве Common place выходит роман итальянского писателя, антифашиста Карло Леви «Христос остановился в Эболи». В основу книги легла реальная история ссылки в 1935 году Карло Леви на юг Италии в провинцию Лукания. Автор описывает жизнь архаичных крестьян в эпоху итальянского фашизма.

Сначала в горном городке Грассано, куда Муссолини ссылал своих противников, а после в городке Алиано, выведенном в романе как Гальяно, писатель провел полтора года, занимаясь лечебной практикой. Впечатления Леви о жизни в этих местах легли в основу книги, написанной в 1943-1944 годах и опубликованной в 1945 году, после освобождения Италии от фашизма.

Мы публикуем отрывок из книги об итальянских реэмигрантах.

Дома крестьян совершенно одинаковые: единственная комната, которая служит одновременно кухней, спальней и почти всегда хлевом для мелкого домашнего скота, если рядом с домом нет специального сарайчика, который здесь называют греческим словом «catoico»…

…Пространство разделено на три этажа: на земле животные, на постели люди, а выше — грудные дети. Но что меня всегда поражало (а я теперь побывал в большей части домов), это устремлённые на меня со стены над кроватью взгляды двух неразделимых идолов-покровителей. С одной стороны чёрное хмурое лицо и большие нечеловеческие глаза Мадонны ди Виджано; с другой, напротив, цветная картинка, на которой виднелись живые глаза за блестящими очками, широкий ряд зубов, открытых в приветливой улыбке. Это был портрет президента Рузвельта.

Я никогда не видел ни в одном доме никаких других изображений: ни короля, ни Муссолини, ни тем более Гарибальди или какого-нибудь другого знаменитого итальянца, каких-нибудь святых, которые тоже могли бы с некоторым основанием висеть здесь; но Рузвельт и Мадонна ди Виджано присутствовали всегда.

Когда смотришь на эти лубочные картинки, висящие друг против друга, кажется, что это два вида власти, между которыми поделена вселенная, но стороны действительно переменились ролями. Мадонна была здесь свирепая, безжалостная, тёмная архаическая богиня земли, владычица сатурналий этого мира; президент — нечто вроде Зевса, благосклонно улыбающегося божка, хозяин другого мира.

Иногда третье изображение составляло с этими двумя нечто вроде троицы: бумажный доллар, последний из привезенных оттуда или присланный в письме мужем или родственником, был приколот гвоздиком к стене под изображением Мадонны или президента или между ними, как некий святой дух, посланец неба в мир мертвецов.

Не Рим или Неаполь, а Нью-Йорк мог бы быть для Лукании настоящей столицей, если эти люди, не имеющие государства, могли бы обрести его. И так оно и есть — в единственном смысле, который существует для них, в смысле мифологическом. В силу своей двойной природы Америка как место для работы их не интересует: там живут, как и везде, как животные, впряжённые в повозку, и совершенно безразлично, по каким дорогам её тянуть; но как рай, как небесный Иерусалим, она недостижима, её можно только созерцать из-за моря, не участвуя в ее жизни.

Крестьяне уезжают в Америку и остаются такими, какими были; многие поселяются там навсегда и их дети становятся американцами; другие же, те, что возвращаются двадцать лет спустя, приезжают точно такими, какими уезжали. Спустя три месяца немногие английские слова забыты, немногие внешние привычки отброшены, и крестьянин становится прежним, подобно камню, по которому долгое время текли воды реки в разливе и который при первом луче солнца высох в несколько минут.

В Америке они живут обособленно, поддерживают отношения только с земляками, не участвуют в американской жизни, годами едят один хлеб, как в Гальяно, чтобы отложить несколько долларов; они рядом с раем, но даже не пытаются войти в него. Потом, через какое-то время, возвращаются в Италию, думая побыть там немного, отдохнуть, повидаться с кумовьями и родными; но вот кто-нибудь предложит вам купить клочок земли, найдется девушка, которую вы знали ещё девочкой, вы женитесь на ней, и так проходит шесть месяцев, после чего истекает срок разрешения вернуться назад, и приходится оставаться на родине.

Купленная земля дорога, пришлось заплатить за неё сбережениями многих лет работы в Америке, но нет на ней ничего, кроме глины и камней, а надо платить налоги, урожай не окупает расходов, рождаются дети, заболевает жена, и очень скоро возвращается нищета, та самая нищета, от которой вы бежали много лет назад. И вместе с нищетой возвращаются покорность, терпение и все старые крестьянские обычаи; вскоре эти «американцы» уже ничем не отличаются от других крестьян, разве что они более печальные да время от времени вздыхают об утраченных благах.

В Гальяно много этих бывших эмигрантов; день возвращения рассматривается ими всеми как день траура. 1929 год был страшным годом, и о нём все говорят как о катастрофе. Это был год кризиса в Америке, курс доллара упал, банки лопались; но это в общем не затрагивало наших эмигрантов, которые обычно помещали свои сбережения в итальянские банки и тотчас обменивали их на лиры. Но в Нью-Йорке была паника, некоторые агитаторы нашего правительства неизвестно почему заявляли, что в Италии всех ждёт работа, богатство и процветание и они должны вернуться. Так очень многие в этот год траура дали убедить себя, бросили работу, сели на пароход, вернулись на родину и остались здесь, словно мухи, попавшие в паутину.

И вот они опять крестьяне, у них есть осёл и коза, вот они опять отправляются каждое утро к далеким малярийным окраинам. Некоторые сохранили ремесло, с помощью которого существовали в Америке; но здесь, в поселке, нет работы и царит голод.

В Гальяно было три парикмахерских, но только одна из них, принадлежащая «американцу», расположенная рядом с церковью, чуть ниже дома вдовы, была всегда открыта; в ней брились синьоры. Парикмахерская Нижнего Гальяно, содержавшаяся альбиносом, любовником Джулии, обслуживала бедных крестьян и была почти всегда закрыта: белобрысому надо было ещё обрабатывать землю, и он брал в руки бритву по утрам в дни праздников, а на неделе только в редких случаях.

Посреди посёлка, недалеко от площади, была третья парикмахерская, но и она была постоянно закрыта, потому что её хозяин без конца отлучался по делам. В эту парикмахерскую люди входили с таинственным видом и звали хозяина шёпотом. Он был умен, деятелен и всегда в движении; во время Первой мировой войны был на военной службе капралом санитарной службы и таким образом обучился медицине. Его официальное ремесло было цирюльничество, но бороды и волосы крестьян меньше всего его занимали.

Кроме уменья стричь коз, лечить животных, давать слабительное ослам, осматривать свиней, он ещё был мастер дергать зубы. За две лиры вытаскивал коренной зуб без большой боли и неприятностей. Это счастье, что он был в поселке, потому что у меня не было ни малейшего понятия об искусстве дантиста, а оба врача знали ещё меньше. Цирюльник делал впрыскивания, а иногда и внутривенные вливания, о которых наши два врача даже не слыхали; он умел вправлять вывихи, залечивать переломы, пускать кровь, разрезать нарывы и сверх того знал травы, пластыри и мази; одним словом этот фигаро знал все и был настоящим кладом.

Оба врача ненавидели его, в особенности потому, что он при случае открыто говорил об их невежестве и был любим крестьянами; всякий раз, когда доктора проходили мимо его цирюльни, они грозили донести на него за нелегальную медицинскую практику. Так как они не ограничивались одними угрозами, а время от времени действительно отправляли анонимные письма и его вызывали к бригадиру, чтобы сделать предупреждение, цирюльнику приходилось пускаться на тысячи хитростей, находить всякие поводы, чтобы тайно выполнять свою работу и не попадаться.

Сначала он не доверял и мне, но когда убедился, что я его не выдам, стал моим приятелем. У него действительно были какие-то способности, и я обращался к нему за помощью в маленьких хирургических операциях или поручал ему делать впрыскивания. Какое это имело значение, что у него не было прав? Он прекрасно делал вливания, но должен был действовать потихоньку, потому что Италия — это страна дипломов, учёных степеней, культуры, сводящейся только к захвату и лихорадочной защите от других претендентов своего места.

Много в Гальяно крестьян были бы хромыми на всю жизнь, если бы прибегли к помощи официальной науки, и ходят они только благодаря этому фигаро, контрабандисту с лукавым лицом, полуколдуну, полуврачу, лёгкому на подъём и ловкому в борьбе с властью и карабинерами.

Лавочка «американца», цирюльника синьоров, единственная из трёх походила на настоящую парикмахерскую. Там было зеркало, засиженное мухами, несколько соломенных стульев, а стены украшены вырезками из американских журналов с фотографиями Рузвельта, политических деятелей и актрис и косметическими рекламами. Это было всё, что сохранилось от великолепного салона на одной из улиц Нью-Йорка; цирюльник, вспоминая об этом, мрачнел и становился печальным. Что оставалось у него от той прекрасной жизни, когда он был синьором? Домик на высоком месте посёлка с претенциозно украшенной резьбой дверью и несколькими горшками герани на балконе, болезненная жена, нищета. «И зачем я только вернулся!» Этих «американцев» двадцать девятого года легко узнать по разочарованному виду побитой собаки и золотым зубам.

Золотые зубы, роскошные анахронические зубы блестели в широком крестьянском рту Фаччалорда, толстого крепкого человека с упрямым и хитрым лицом. Фаччалорда, которого все так звали, быть может из-за цвета кожи, вышел, в противоположность другим, победителем из борьбы в эмиграции и жил в лучах собственной славы.

Он вернулся из Америки с полным кошельком, и хотя позже истратил значительную часть сбережений, чтобы купить себе клочок бесплодной земли, он всё же мог скромно жить; но Фаччалорда особенно ценил эти деньги не потому, что заработал их трудом, а потому, что добыл их ловкостью. Вечером, вернувшись с поля и стоя у дверей своего дома или гуляя по площади, он, навсегда осчастливленный своей победой, любил рассказывать мне об одной авантюре, на которую он как-то пустился в Америке. Он был крестьянин, а в Америке стал каменщиком.

— Однажды мне дали вычистить забитую землёй железную трубку, из тех, что употребляют для мин. Я начал чистить трубку, а вместо земли там оказался порох, и она взорвалась у меня в руках. Мне поцарапало вот здесь руку, я оглох — лопнула барабанная перепонка. Там, в Америке, существует страхование, и мне должны были заплатить. Врач осмотрел меня и велел прийти через три месяца. Через три месяца я чувствовал себя снова хорошо, но раз со мной произошел несчастный случай, они должны были заплатить мне, если есть справедливость. Они должны были дать мне три тысячи долларов.

Я притворялся глухим: говорили, стреляли — ничего не слышу. Заставляли меня закрывать глаза, я качался и падал на землю. Их профессора говорили, что у меня ничего нет, и они не хотели дать мне пособие. Меня снова и снова направляли на осмотр. И я по-прежнему ничего не слышал и падал на землю — должны же они были всё-таки заплатить мне! Прошло два года, а я все не работал, а профессора все говорили «нет», а я говорил, что не могу ничего делать, что я искалечен. Потом профессора, лучшие профессора Америки, согласились, и через два года отдали мне мои три тысячи долларов. Они достались мне по праву. Я сейчас же вернулся в Гальяно и чувствую себя превосходно.

Фаччалорда был горд, что, сражаясь один на один против всей науки, всей Америки, он, несчастный крестьянин из Гальяно, вооружённый только упрямством и терпением, победил американских профессоров. Он был убеждён, что справедливость на его стороне, что симуляция — вполне законный акт. Если бы кто-нибудь ему сказал, что он получил обманом эти три тысячи долларов, он бы искренне удивился. Я не считал нужным говорить ему это, так как в глубине души не осуждал его; и он с гордостью снова рассказывал мне свою авантюру и чувствовал себя немного героем бедных людей, вознагражденным богом за защиту их против враждебных сил государства.

Когда Фаччалорда рассказывал мне свои истории, мне вспоминались другие итальянцы, которых я встречал, путешествуя по миру, гордившиеся тем, что боролись против организованной мощи государства, и тем, что спасли свою личность от его абсурдной воли. В особенности запомнился мне один старичок, встреченный в Англии, в Стратфорд-на-Эйвоне, на родине Шекспира; его тележку с мороженым тащил разряженный бантиками и колокольчиками пони. Старичка звали Сарачино (на повозочке написано Сарасайн — на английский лад), он был из Фрозиноне, носил ещё кольца в ушах и плохо говорил на римском диалекте.

Как только он обнаружил, что я итальянец, он тотчас же рассказал мне, что бежал из Италии пятьдесят лет назад, чтобы не быть солдатом и не служить итальянскому королю, и что в Италию больше не возвращался. Он нажил себе состояние, торгуя мороженым; все тележки в этой провинции принадлежали ему. Его сыновья — учёные, один адвокат, другой врач. Когда началась война 1914 года, он отправил их в Италию, чтобы им не пришлось служить английскому королю, а когда через год и итальянский король мог бы их забрать… «Не беспокойтесь, мы устроились, но королю не служили». И для старого Сарачино, как и для Фаччалорда, это было не позором его жизни, а гордостью. На его лице сияло счастье, когда он рассказывал мне об этом; затем, хлестнув лошадку, он уехал дальше.

Фаччалорда победил, но и он вернулся и вскоре, несмотря на его золотые зубы, его нельзя было уже отличить от других крестьян. Эта авантюра помогала ему сохранить точное, хотя и ограниченное и чисто субъективное представление об Америке; но другие очень быстро забывали её; она была для них такой же, какой они представляли её до отъезда и даже, быть может, когда находились там, — американским раем. Некоторые были более практичны и более американизированы, часть из них остались там. Я видел таких в Грассано. Но эти уже не были крестьянами и всячески старались, чтобы крестьянская жизнь их не затянула.

В Грассано один из них каждый день сидел на стуле у дверей дома, выходившего на площадь, и наблюдал за людьми. Это был человек средних лет, высокий, худой, сильный, темнокожий, с соколиным взглядом и орлиным носом. Он был всегда весь в чёрном и носил панаму с широкими полями. У него были золотые не только зубы, но и булавка на галстуке, запонки, цепочка для часов, брелоки, приносящие счастье амулеты, кольца и портсигар. Он нажил себе в Америке состояние, был маклером и коммерсантом, а может быть, как я подозреваю, до некоторой степени торговцем бедных крестьян-рабов; он привык командовать и смотрел отчужденно и презрительно на своих земляков. Всё же раз в три-четыре года он приезжал на родину и с наслаждением щеголял своими долларами, своим варварским английским и ещё более варварским итальянским языком. Но он очень ревниво следил, чтобы его не затянуло в Италии.

— Я мог бы остаться здесь, — говорил он мне, — денег у меня достаточно. Может быть, меня сделали бы подестой, в посёлке хватило бы работы, чтобы всё переделать на американский лад. Но это было бы банкротством, и я всё потерял бы. Меня ждут мои дела.

Он читал каждый день газету, слушал радио и, когда убедился, что скоро разразится война в Африке, собрал свои чемоданы, сел на первый пароход, чтобы не оказаться блокированным в Италии, и удрал.

После 1929 года, страшного года, немногие вернулись из Нью-Йорка и немногие туда уехали. Посёлки Лукании оказались расколотыми пополам: половина здесь, а половина за океаном. Семьи разделились, женщины остались одни; для тех, кто жил здесь, Америка ещё больше отдалилась, а вместе с нею отдалилась и всякая возможность спасения.

Только почта постоянно доставляет оттуда всякие предметы, посылаемые удачливыми земляками в подарок. Дону Козимино было много хлопот с этими посылками: прибывали ножницы, ножи, бритвы, сельскохозяйственные инструменты, садовые ножи, молотки, клещи — все мелкие предметы обыденной жизни Гальяно. Что касается орудий труда, всё в Гальяно было американизировано, так же как и меры: крестьяне пользуются дюймами и фунтами, а не сантиметрами и килограммами. Женщины прядут шерсть на старых веретенах, но отрезают нитки великолепными большими ножницами из Питтсбурга; бритвы цирюльника более совершенные, чем я когда-либо видел в Италии, и голубая сталь топориков, которые крестьяне всегда носят с собой, — американская сталь.

Они не чувствуют никакого предубеждения против этих современных инструментов, не видят никакого противоречия между ними и своими старыми обычаями. Они охотно принимают то, что прибывает из Нью-Йорка, как принимали бы и то, что пришло бы из Рима. Но из Рима не приходит ничего. И никогда ничего не приходило, кроме налогового инспектора и речей по радио.

(На фото – жизнь на юге Италии в первой трети ХХ века)

 

Оцените статью
Тайны и Загадки истории