У моего отца удивительная память на стихи. Он с одинаковой легкостью выдергивает из нее и Блока, и переводы Маршака, и целые главы из Онегина, и Товарищу Нетте, пароходу и человеку, и Баратынского, и На даче спят. В саду до пят. , и Я список кораблей прочел до середины.
, и сам список кораблей в оригинале причем, не до середины, а полностью. И еще очень много Бродского. Вот сегодня речь зашла о Шотландии, и, как я и опасался, пришлось выслушать чуть не все двадцать сонетов к Марии Стюарт. А когда-то я дружил (дружил это, конечно, слишком громко сказано) с человеком, который не переносил Бродского на дух.
И вовсе не потому, что он плохо разбирался в стихах, на свете найдется не так много людей, которые смогли бы говорить с этим человеком о русской поэзии на равных. Звали его Наум Коржавин. (Впрочем, так его зовут и сейчас, но для меня эта история в прошедшем времени. ) Меня познакомили с ним, когда я учился в Бостонском университете.
Мне было двадцать два года; про Коржавина я знал только, что он автор сочинения о том, как декабристы разбудили Герцена. Когда я пришел в его квартирку в пригороде Бостона, он показался мне древним, почти слепым стариком, который помнил еще Царя Гороха. Несмотря на разницу в возрасте ровно в полвека, нам было интересно: мы проговорили несколько часов подряд, и какое-то время я почти каждую субботу садился на трамвайчик и отправлялся в Бруклайн. Говорили мы обо всем на свете: о войне, о тюрьме, о Литинституте, о России, о религии, о любви, об искусстве и, конечно, о поэзии.
(Искусство, часто повторял он, только тогда является искусством, когда в нем есть поэзия. Это относится и к стихам. ) Говорил, естественно, в основном Наум Моисеевич, а я сидел с открытым ртом и поддакивал. Пользуясь его слепотой, я прямо у него под носом записывал в черный блокнотик все, что мне казалось интересным.
А интересным мне казалось все. Наконец, в одной из наших бесед я сказал роковое слово: Бродский. И с этого момента Бродский стал лейтмотивом всех наших встреч. Коржавин считал Бродского плохим поэтом.
Плохим, потому что Бродский писал плохие, лживые, литкружковские, слабые стихи. Когда я промямлил что-то про Нобелевскую премию, Наум Моисеевич вдруг впервые перешел на крик: Неужели вы считаете, что я разбираюсь в русской поэзии даже хуже Нобелевского комитета. Тема Бродского приводила Коржавина в какое-то необъяснимое бешенство. Причем, сам он это прекрасно осознавал, и все время повторял: Если хотите, запишите меня в завистники только не в идолопоклонники.
Бродский, по мнению Коржавина, писал с постоянным сознанием своего величия: Он уверовал в свою гениальность в тринадцатилетнем возрасте и законсервировался. Пушкин, например, так не писал Пушкин писал легко. А Бродского читать невозможно. Вот я читал поэму Мышь это наказание, пытка.
У меня два часа ушло. Я ее в себя, а она из меня. Стихи должны захватывать, а не сопротивляться. Я, конечно, читал стихи, но рядом с Коржавиным моя начитанность не тянула даже на тройку с минусом.
Для настоящего спора мне не хватало амуниции. Бродский, плевался Коржавин, не для чтения, а для поклонения. Он же сам везде повторял, что для него главное в поэзии язык. А раз он мастер этого языка, значит сам он Бог.
То есть ему надо поклоняться. Нравятся тебе его стихи, ну прочти мне их. Не помнишь. Что ж ты Лермонтова помнишь, Пушкина помнишь, Самойлова помнишь, а этого не помнишь.
А потому, что ни одна сука не помнит зато все поклоняются. Меня все это ужасно интриговало, и я часто возвращался к этой теме. Наконец, я спросил: А хоть одно хорошее стихотворение у Бродского есть, или все дрянь. Наум Моисеевич немного подумал и тихо сказал: Есть.
И стал читать вслух. Наизусть. Ты забыла деревню, затерянную в болотах залесенной губернии, где чучел на огородах отродясь не держат не те там злаки, и дорогой тоже все гати да буераки. Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли, а как жив, то пьяный сидит в подвале, либо ладит из спинки нашей кровати что-то, говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили. Читал он так, что мурашки по коже. На где мы любили мне даже показалось, что он сам готов заплакать.
Потом он помолчал, будто ему нужно было время, чтобы снова перейти на прозу, и сказал: Вот это стихи. А все остальное говно.
Статья взята с: http://www.snob.ru