7000 километров по восточному фронту

1352814102_kazakI.

Мы долго, чаcами, едем в пыли и жаре, в бесконечных колоннах всех родов оружия. Так называемая «дорога» запружена подводами, грузовиками, тракторами, мотоциклами, машинами всех размеров и всех национальностей — немецкими, французскими, бельгийскими, английскими, американскими, свежезабранными советскими — и все это ползет как бесконечная змея, в 40 градусную жару, поднимая невероятную пыль, которая слепит глаза, ложится густым слоем на лица измученных людей, залезает в нос, рот, уши. Но все движется безостановочно вперед, временами не превышая скорости 8 километров в час. Дорога скорее напоминает спаржевые грядки, по ним безостановочно прыгают, ныряют машины. Люди стоят, усидеть нет возможности, выбрасывает из машины. Мы приближаемся к Сталинской линии. Перед ней и за ней большевики годами ничего не чинили или искусственно приводили в негодность.

Перегон в 45 километров с трудом покрываем в 4 ч. 50 м.

Прогнившие мосты наскоро подправлены и укреплены саперами. Кругом дичь, ни жилья, поля не возделаны и заросли бурьяном и чертополохом. За все время пути от Двинска до бывшей советской границы и дальше к Сталинской линии, по сторонам дороги в канавах и обочинах, перевернутые, простреленные советские грузовики, танки, подбитые орудия, зарядные ящики. Местами нестерпимый, сладковатый запах трупов, разлагающихся в кустах, лесах, вдоль дороги. Здесь работала германская авиация — работа чистая. Обыкновенно летят треугольником 3 машины. Первая пулеметным огнем расчищает дорогу. Все кидается в стороны. Задние две летят по сторонам вдоль дороги и аккуратно, па расстоянии 3-4 метров сбрасывают бомбы. Силой взрыва и осколков все уничтожается, а дорога остается нетронутой. На всем протяжении от Ковно, через Двинск—Остров—Псков ни одного промаха, дороги целы, все воронки с математической точностью по обочинам.

7000 километров по восточному фронту

***

Мы ночуем на русской земле. Долго ищу взглядом получше хату, но таковой найти не могу. Одиночками стоят, видимо уже годами заброшенные, крестьянские дворы-скелеты. Серые, покосившиеся хаты без окон и дверей, разобранные заборы, сараи без крыш, засыпанные колодцы. Едем дальше. Вправо от дороги кучкой теснятся избы. Поворачиваю машину. В сумерках различаю примитивно сколоченную арку, на ней надпись «Колхоз имени Молотова». Поодаль, по шаблону рядышком выстроенные, тесовые лачужки, одна как другая. Посредине возвышается постройка побольше. Читаю: «Кооператив». На крыльце стоят, сидят несколько баб и мужиков. Изможденные, апатичные, тени, а не люди. Ни страха, ни любопытства, полное безразличие. Все босые, грязные, нечесаные, в отрепьях. Кроме этих теней ничего живого, все мертво, ни уток, ни кур, ни гусей. Ни даже кошек и собак. Вероятно, и этих зарезали и съели.

Обходим двор. Группа с крыльца молча провожает нас тупым взглядом, взглядом смертельно больной собаки, не способной ни лаять, ни рычать, ни даже навострить уши. Мое обращение на чисто русском языке все же приводит их в недоумение, Сидящие вскакивают, мужики срывают картузы. Мы хотим переночевать на сеновале. Слово «сеновал» для них непонятно. Они переспрашивают, переглядываются, пожимают плечами. Тут я замечаю, что ни над сараем, ни над другими постройками ничего похожего на сеновал нет. «Дайте сена или соломы на подстилку», приказываю я. И получаю ответ: «Да мы колхозники, нет у нас ничего такого». По-видимому, определение «колхозник» в «рабоче-крестьянском раю» тождественно с нищим, неимущим.

Вхожу в кооперативную лавку — хаос и грязь неописуемые, все вверх том, на полу кипы рваной бумаги, мусор, старые коробки. На полках пустые банки, на окнах тучи жужжащих мух и посреди этой грязи и разгрома дешевая олеография Сталина в кричащей красной раме. В углу стоит общипанная метла. Ударом этой метлы сбиваю портрет «отца народов» и наступаю каблуком на его физиономию. Бабы смеются исподтишка, мужики недоверчиво смотрят друг на друга и не поймешь, какое впечатление произвел на них мой поступок. Они запуганы, все еще не доверяют друг другу, боятся доносов, скрывают свои мысли и чувства. Мне приходит мысль: Ведь это пустые, выхолощенные оболочки, измученные, исстрадавшиеся люди, неспособные более воспринимать и выражать свои чувства. Живые мертвецы. И это Россия! Но ведь это смерть, если они все такие. О, Боже, что эти преступники сделали с русским народом! Невольно сравниваю с тем, что видел всего лишь несколько часов тому назад, по ту сторону советской границы. Там, вдоль рубежа, те же русские люди, та же природа, все то же. Но там большевики хозяйничали всего лишь год, а здесь 23 года. Там те же избы, но опрятные, в окнах занавески, вокруг сады, цветы, огороды. Повсюду видна заботливая хозяйская рука, а главное — люди живые. Это сказывается в каждом движении, взгляде, разговоре. Не успели большевики убить душу народа. Там жизнь — здесь смерть.

Ночь надвигается, всходит луна. Мы присоединяемся к артиллерийскому парку, расположившемуся биваком у речки. Раскидываем палатку и после скромного ужина укладываемся спать. Кругом пасутся кони, равнодушно жуют кливер, фыркают, гремят цепью коновязи. По временам раздается ржанье и окрик дневального. В палатку врываются хорошо знакомые звуки и запахи свежескошенной травы, конского навоза, дегтя и кожи. В памяти встают иные биваки — императорской и добровольческой армии. И мое служение Ей — моей Родине. О сне и думать нечего. Надеваю сапоги, осторожно перехожу через спящих сотоварищей и выхожу из палатки. При лунном свете вдали маячит колхоз—кладбище российского крестьянства.

До зари брожу я меж лафетов, курю, мучительно стараюсь разрешить тысячи вопросов. Светает. Лучи восходящего солнца рассеивают над рекой туман, пронизывают все ярким светом и с ними рассеивается кошмар минувшей ночи. Лагерь просыпается. Люди ведут лошадей на водопой. Так ясно встает предо мной наша задача. В нас жива Россия. В наших сердцах сберегли мы и пронесли сквозь огонь революции, братоубийственной войны и изгнания веру, славу и ее величие. Наш долг разыскать на родине еще «живых», возродить мертвых, и совместно с ними смести СССР и строить заново Россию.

Неожиданно для самого себя я вскакиваю, как в дни моей молодости, одним прыжком на заржавшую вблизи меня рыжую кобылу и скачу к речке купаться.

7000 километров по восточному фронту

***

Дальше идет наш путь по свежим следам войны. Вдоль дороги все больше могил. Германские убраны цветами. На аккуратном кресте шлем и надпись: чин, имя, фамилия, полк. На советских редко попадается крест. Воткнута штыком в землю винтовка или две артиллерийские гильзы. На них уродливый красноармейский шлем или газмаска. Порой встречается и пятиконечная звезда, наскоро помазанная суриком. Не то «краском», не то «политрук». Редко видны конские трупы. Это одно из положительных качеств современной войны, поля сражения уж не усеяны их изуродованными, вспухшими телам. Их заменил почти исключительно обгорелые грузовики, развороченные броневики и танки.

Въезжаем в Остров или, вернее, в бывший Остров. Одни груды дымящихся или местами еще горящих развалин. Собор цел, также как и несколько старинных массивных зданий, да на окраинах несколько домов, спасенных от пламени своими густыми садами.

На главной улице при входе в городской сад на пьедестале стоит гипсовая фигура. Мишурно, размалеванная бронзовой краской. Голова и правое плечо сбиты, торчит изнутри ржавая проволока. В брюхо воткнут штык по самое дуло винтовки. При ближайшем рассмотрении узнаю Ленина: «Эх, Владимир Ильич, здорово же тебя обработали, жаль только, что не при жизни». И вдруг до сознания моего доходит — так, это же наша старая добрая трехлинейка. Весь приклад и замок ее в крови и под складкой сюртука из ленинского пуза торчит русский четырехгранный штык. Камни у пьедестала в кровяных пятнах и тут же две свеженасыпанные, безымянные могилы. Я с трудом справляюсь с охвативший меня радостным волнением при сознании, что это «свои» так обработали Ильича, что не все, значит, безразличные, забитые, что есть еще дерзающие и живые люди. В своем воображении стараюсь восстановить происшедшую на этом месте трагедию. Найти связь между разбитым Лениным, окровавленными винтовкой, камнями, могилами. Кто был ты, безымянный герой, красноармеец или гражданин города Острова, отдавший свою жизнь в яростном порыве, не в силах больше сдержать давно затаенную ненависть к угнетателям твоего народа, или лишь теперь прозревший на наглядном примере, доказавшим тебе все безумие и преступность большевизации твоей родины?

7000 километров по восточному фронту

II.

На аэродроме Минска работают военнопленные по разгрузке снарядов. За много лет вновь сталкиваясь с представителями РККА, иду к ним со смешанными чувствами недоверия, неприязни и большого интереса. Серые, невероятно ободранные люди выгружают на товарных вагонов ящики с бомбами тяжелого калибра, группами по 6 и 8 человек подают и принимают, откатывают на бревнах и складывают их в стороне от железнодорожного полотна. Долго хожу, наблюдаю, приглядываясь к лицам, прислушиваясь к родному языку. Серо-зеленоватое тряпье дает слабое представление о форме одежды советской армии. Головные уборы разнообразны, фуражки с большим широким козырьком, малиновым околышем пехоты, синим кавалерии, черным артиллерии и технических войск, маленькие брезентовые кэпи цвета хаки, редко остроконечные матерчатые шлемы с красной или голубой авиационной пятиконечной звездой. Добрал половина в картузах или вообще в «партикулярном». «Но рабочие батальоны, лют старшего возраста от 28 до 35 лет. У них оружия не было и воинской повинности они не отбывали. Эти люди были «единоличниками», помнят хотя бы НЭП, потому и считаются в Совдепии политически неблагонадежными. Высоких сапог почти не видно, преобладают ботинки с брезентовыми голенищами, обмотка или даже без них. Обувь вся драная, латаная, подошвы подвязаны бичевками. Шинели из серого, тонкого войлока не греют и пропускают сырость. Все типы необъятной страны представлены здесь среди этих полутора тысяч пленных. Великороссы, карелы, сибиряка, белоруссы вперемежку с туркменами, якутами, сартами и калмыками. Многие с трудом объясняются по-русски. Из разговоров выясняется, что и в частях они были также перемешены на политических соображений. Поражает крайне низкий уровень развития, особенно среди туземцев Средней Азии и монголов. Преобладает молодежь до 23 лет, но все выглядят значительно старше. Таких свежих молодых лиц, какие мы привыкли видеть в германской армии, не бывает. Сказываются годы недоедания и тяжелая работа с раннего детства.

В одной группе мое внимание привлекает высокий, стройный красноармеец. Я сразу определяю в нем великоросса. Движения плавные, уверенные. Русая борода красиво окаймляет его худощавое лицо, голубые, глаза поражают своим спокойным, ясным взглядом. Глядя на него, невольно вспоминаются русские герои и святители. Сусанин в молодости, вероятно, был таким. Убогая красноармейская форма, ладно пригнанная, подштопана, на поясе фляга, через плечо вешевой мешок. Он за старшего в группе и подает команду: «Раз, два — дернем! Ще раз — дернем!» Мягко и певуче выговаривает он мелодичным голосом. Я стою, прислушиваясь, и наслаждаюсь музыкой этого голоса и ритмом двух равномерно-повторяемых фраз. Конвойный унтер-офицер свистит. Передышка. Я подхожу к моему «Сусанину». «Ты откуда будешь?» — спрашиваю я. «Были костромские, да отец в 1909 году в Сибирь переселился, значит — сибиряками стали», отвечает он, неспешно поворачиваясь ко мне (странное совпадение — Сусанин был костромич!). Ему 27 лет, но на вид под сорок. Много, видно, испытал и передумал на своем веку.

Вскоре я стою окруженный со всех сторон пленными. Все волнуются, перепивают друг друга, отвечая или задавая мне вопросы. «Не все сразу, ребята», просто, но внушительно говорит он. Все стихают, восстанавливается порядок. Рассказывают про службу в красной армии, про зверскую, бессмысленную дисциплину. Во вновь занятых областях держали взаперти в казармах. Во время похода строго запрещалось заходить к крестьянам, покупать у них что-либо или даже разговаривать. За нарушение этого приказа политруки самолично застреливали из нагана. Несмотря на все строгости, все же поняли, что живется вне СССР крестьянам куда лучше. Все хором проклинают колхозы и жидов. Это две излюбленные темы. В колхозах те же строгости, за повторные опаздывания на 10-20 минут на работу — 6 месяцев тюремного заключения. Все вообще, по какой либо причине, сидели по тюрьмам. Слово «жид» по привычке боятся произносить, говорят «евреи». Это выражение подходило под разряд «антисемитской пропаганды» и каралось вплоть до «высшей меры наказания».

Молодежь не особенно стремится домой, мечтает поехать на сельскохозяйственные работы в Германию, — «посмотреть как вы там живете». В людях старшего возраста сказывается хозяин: «Когда же конец будет? Домой надо. Кто же все уберет? Не то голод будет».

7000 километров по восточному фронту

***

Ему 32 года. Он рабочего батальона. На нем картуз, пиджак. Бородка клипом. Складная, быстрая речь. Он стоит в дверях вагона, слушает, порой делает хлесткие замечания. Жидов он особенно ненавидит и предлагает для них всякие способы истребления. «Не взят ли Киев? А до Курска дойдут ли?» «Да ты откуда?» «Я курский», отвечает он и лицо расплывается в широкую улыбку. «А вы откуда сами будете?» «Да мы земляки с тобой», отвечаю я. Мы вспоминаем родной город, Курский уезд, берега Сейма, где я вырос и провел детство. Я часто бывал в его местах, вспоминаем Обоянь, Щигры, Белгород. Между нами полное единение … Я отхожу и на прощание он мне кричит: «Так когда же в Курск поедем, порядок наводить, да жидов вешать?» Иду дальше, ищу Россию среди жуткой массы преступных, диких лиц — советских креатур.

7000 километров по восточному фронту

***

На площади, среди обгорелых развалин домов, стоит указательный столб. На нем стрелы со всеми нужными направлениями или учреждениями; интендантство, автомобильная мастерская, телеграф, комендатура и проч. Полевой жандарм регулирует движение, совсем как в Берлине на людном перекрестке. Без труда нахожу свою дорогу. Вдоль нее все больше опрокинутых простреленных грузовиков и танков. Мы на смоленском направлении. Здесь сходятся две важные шоссейные дороги. На позиции стоит 4-х орудийная, тяжелая советская зенитная батарея. Поодаль скучено выстроены 6 тракторов «Сталинцев» и рядом был устроен склад снарядов. Снова бросается в глаза несостоятельность советского командования — необдуманность их распоряжений. Одной бомбой все это приведено в негодность — взорваны снаряды и пробиты все 6 тракторов. Две другие прикончили орудийную прислугу.

Впервые встречаем крупные 50-ти и 70-ти тонные танки. На них 6-ти дюймовые орудия и по 6 пулеметов. До 10 человек команды. Большей частью у них сорваны бомбами башни и разорваны цепи. Цепи вообще — слабое место танков. Один из них совершенно не поврежден, лишь сорваны цели. Осматриваю эту передвижную крепость. В кожаной сумке разные бумаги, удостоверения, правила ухода за «материальной частью», уставы.

Мое внимание привлекает танк, стоящий на склоне откоса. В носовой части его сквозная, круглая дыра от прямого попадания. Крышка башни откинута, на ней виднеется что-то странное, круглое. Подхожу вплотную — человеческая голова. Глаза широко раскрыты, зубы оскалены, ветер шевелит волосы. На ней ни крови, ни одной царапины, она как живая. По странной случайности она аккуратно отделена от туловища и как будто поставлена на откинутую крышку башни. Внутри изорванные куски туловища, одежды, вперемежку с обломками железа и стали. Все залито кровью.

7000 километров по восточному фронту

III.

Из Кракова мы едем по живописной, холмистой местности через Перемышль во Львов. По прекрасной асфальтированной дороге. В генерал-губернаторстве скошенная рожь стоит уже в скирдах. Тут и там устанавливают молотилки. Во всем чувствуется немецкая рука, управляющая этим краем в водворившая в нем порядок. Даже краковское гетто выглядит чистым.

В Перемышле, по ту сторону Сана, картина меняется. Снова начинается война, взорванный мост, развалины прострелянных обгоревших домов, вдоль дорог — подбитые броневики и танки. В городах и местечках вывешены немецкие и украинские желто-голубые флаги. Украинская милиция несет полицейскую службу.

Львов меньше групп городов пострадал от войны. Лишь на главной улице выгорели, правда, лучшие дома. Нам отведено помещение в бывшей военной гостинице. В ней останавливался только командный и начальствующий состав красной армии. Коридорный, старым армейским приемом стягивает с меня тугие сапоги. Я пытаюсь объесниться с ним по-польски. Он, оказывается, местный житель, служил еще в австрийской армии и проделал всю великую войну. Само собой разумеется, он был в России в плену, прекрасно говорит по-русски и вспоминает это время с видимым удовольствием. Красочно рассказывает про советских офицеров и комиссаров, которым ему приходилось прислуживать за последний год, об их низком уровне развития и полной некультурности. Я помирал со смеху при рассказе о том, как старший лейтенант красной армии вызвал его в уборную. Он стоял с намыленным лицом и велел дергать за цепочку: «У вас так глупо устроено — вода слишком быстро бежит, не успеваешь умыться», приговаривал он. В другом случае комиссар, выходя с полотенцем из уборной, заметил: «Все у вас тут хорошо, только умывальник очень уж низкий — нагибаться надо».

Население Львова понесло особенно тяжелые потери. С большим ожесточением день и ночь свирепствовал во Львове НКВД. Многие неосведомленные обыватели на первых порах и не подозревали, что собственно означают эти четыре, казалось бы, безобидные буквы. Оказалось, что хотя сие почтенное учреждение занимается также транспортом и перевозит даже целые миллионы пассажиров из одной области в другую (как. напр., украинцев в Сибирь), но главная и прямая задача ее заключается в переправе неугодных граждан ускоренным порядком из «советского рая» в иной и, несомненно, лучший мир.

Нет возможности точно определить, сколько несчастных было зверски замучено в застенках НКВД (б. ГПУ). Предполагают, что число их доходит до 20000. Германским командованием выпущено было соответствующее воззвание к населению, с просьбой не тревожить покой погибших мучеников и с предложением замуровать их изуродованные тела в бывших застенках и воздвигнуть над ними национальный памятник.

7000 километров по восточному фронту

***

Снова перехожу границу моей одичавшей родины. Вдоль прежней русско-австрийской границы еще ярче контраст рубежа. Вековое владычество Габсбургской монархии по одну сторону рубежа и 20-летнее хозяйничанье большевиков по другую сторону наложили как тут, так и там твой отпечаток на людей, быт, животных, даже природу. Здесь прекрасно обработанные поля, культурное хозяйство, куроводство, огородничество, садоводство. Много птицы, племенного скота, приветливые, здоровые люди. Чувствуешь себя в Европе — там в Африке, среди полудикого, негритянского племени. Одичало и измельчало все — люди, скот, фрукты, птицы. Вишни точно горох, куры как галки — больше летают, чем ходят, яйца будто голубиные. Скот мелкий, предоставлен самому себе, день и ночь в лесах, коровы там же доятся, телятся, от людей убегают, отвыкли. Ловят их арканом. Поля не дают и половины того урожая, которого можно было бы ждать. Страна отброшена назад на целое столетие. Все эти годы население не имело самого необходимою. Кроме воблы или тарани, запахом которых пропитаны все советские кооперативы, получить редко что удавалось. Процветает первобытный способ обмена на хлеб, папиросы, а, главное, на одежду. За деньги от населения получить ничего нельзя. Для проверки предложил заплатить золотом — кольцом. «Да что с ним делать-то?» получил в ответ.

7000 километров по восточному фронту

***

Лозунги и «мудрые» изречения Ленина-Сталина сидят в мозгах советских граждан чрезвычайно крепко. В разговорах с ними создается впечатление, что они читают по книжке. Говорят фразами будто из учебника по политграмоте. Да и не мудрено — их вдалбливают в них повсюду и ежечасно. Даже во время пути от них не отделаешься — на насыпях вдоль дорог они выложены белой мозаикой на фоне зеленого дерна.

В летние, жаркие дни, чтоб совместить приятное с полезным, колхоз «выступает», так сказать, в свой летний «Ленинский уголок». Он расположен под открытым небом, обыкновенно невдалеке, у выхода колхозной дороги на шоссейную. В закутке, огороженном зеленым заборчиком, стоят 3-4 удобные скамейки. Среди них трогательная беседка, совсем как в гоголевской Маниловке. Легко можно представить себе в ней мирно беседующих на высокие темы, под руководством мудрого политрука, колхозных «пейзанов». На ней не хватает только голубков и надписи «храм уединенного размышления». Но так как большевики преследуют несколько иные цели, чем Манилов, то на ней красуются совдепские эмблемы и разнообразные изречения из советского «корана». Интересно, чем руководствовался колхозный маршал Совсоюза, когда распорядился вынести эти «храмы общественной болтовни» на шоссейную дорогу? Вероятно, удобнее для инспекционной поездки. Идет по шоссе в автомобиле, а направо и налево так и мелькают «беседующие» колхозники!

7000 километров по восточному фронту

***

Мы в тылу, в Ковно. Машины приводятся в порядок, у нас несколько дней отдыха. Нам отведена квартира из 3 комнат на пивной улице. В ней, как оказалось, больше года жил корпусный комиссар красной армии. В рабочем кабинете на стенах портреты Ленина, Сталина и жидовская рожа Мехлиса, главного политического комиссара красной армии. Вся «теплая компания» немедленно выпроваживается мною из квартиры. Я приступаю к разбору бумаг и библиотеки. В день объявления войны комиссар удрал налегке, оставив почти вес свои пожитки. В книжном шкапу красуется коммунистическое евангелие — 12 томов Ленина, «Капитал» Маркса, Энгельс, 4 книги Сталина. Много немецких книг, классики, «der Kaufmann von Venedig» по-немецки, с пометками от руки на еврейском языке. На верхней полке 8 томов Талмуда. В столе кипы пропагандных брошюр, «библиотека красноармейца», среди них новейшей тенденции «патриотические»: «Бородинская битва», «Суворов и его чудо-богатыри», с иллюстрациями. Уставы РККА, рукопись доклада «О капиталистической войне и армии буржуазных стран». Интересны очерки по военной истории подполковника А. Каменского, издания Воен. юрид. красн, акад., проф. комбрига Н. А. Левицкого «Русско-японская война 1904-05 года» и А. Зайончковского «Мировая война 1914-1918 года». Все они начинаются главами вроде: «Марксизм-ленинизм, о происхождении и классовой сущности войны». Или: «Марксистско-ленинское учение о справедливых и несправедливых войнах». Или «Войны рабовладельческого общества» и тому подобная вступительная белиберда. Дальше идет военная история, не исключая русской: Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I, Суворов, с примечаниями, что именно писал Энгельс о переходе Суворова через Альпы и друг.

В спальной шкап с бельем и бесчисленными склянками прескверной советской парфюмерии, военной формой товарища-комиссара — фуражка, китель, шинель. С рукава кителя спарываю на память красную звезду с золотыми, ручной работы, серпом и молотом. На шипели петличный знак: 4 красных ромба. Много вещей официального и частного обихода, оставил комиссар на своей ковенской квартире. К нашему сожалению, также большое количество маленьких, пренеприятных насекомых, не дающих нам по ночам покоя.

7000 километров по восточному фронту

IV.

На двор к нам ежедневно заезжают крестьянские подводы. Они привозят ягоды на базар и в лазареты. Пока одни заняты сдачей и расчетом, другие распрягают лошадей и полудничают. По поручению моих сотоварищей, иду к ним выбрать клубники получше, заняться товарообменом и «проинтервьюировать» своих соотечественников. Бойко идет торговля, Товарообмен сала, папирос, смальца на кур, яйца и ягоды. Мы шутим, смеемся, все довольны. Постепенно переходим на более серьезные, темы — войну, советскую власть и проч. В стороне стоит высокий, худощавый мужик лет 50. Он с интересом наблюдает и прислушивается к моей речи. Неожиданно, он прерывает свое молчание и, обращаясь ко мне, спрашивает: «А вы, барин, не белогвардеец ли будете?» — «Как же, да, белогвардеец». «То-то, я давно смотрю на вас, еще вчерась приметил. У Вас и лицо то совсем другое, давненько не видали мы таких — все повывелись. Вот наши офицеры такие были». — «А ты какого полка был?» — «Я лейб-гвардии Гренадерского, всю войну проделал, старшим унтер-офицером был, два раза ранен». Я называю свой полк. «Так мы с тобой, ваше высокоблагородие, так сказать, соратники». Наш разговор прерывается, мне нужно ехать по службе. Машина уже подана. На прощанье он мне говорит: «Давно хотелось мне с таким как ты, ваше высокоблагородие, побеседовать — будет время, сделай милость, заезжай ко мне. Яичек наберем и курочку раздобудем, да и водочка у меня на такой случай припасена — поговорим».

Я уславливаюсь на следующий день, зная, что буду после обеда свободен. Так вот, поедешь «сашой» все прямо до деревни Доволговичи; что на 11 версте, а там направо большак будет. Большаком проедешь еще 7 верст до Вторых Сергейчиков. Там спросишь Козловых братьев — всяк знает. Нас там три брата, все по соседству живем. Я старшой — Александром звать. Ну, а пока счастливо оставаться. Так ждать буду».

Несмотря на все уговоры сослуживцев быть осторожным и взять с собой двух вооруженных людей, я на следующий день сажусь в машину и еду к моему Козлову. Предвкушая интересную беседу двух «соратников», не хочу нарушать ее гармонию присутствием непосвященных третьих. Все, как Козлов мне «наказывал» выполняю в точности. Проехав «сашой», свернув на «большак», я во Вторых Сергейчиках без труда нахожу крепкую, приземистую хату Козлова. В сенях меня встречает стройная красавица, девушка лет 19, с карими, веселыми глазами. Зовут ее Катюша. Проводив меня в «чистую горницу» и усадив на плюшевый диван, побежала на огород «тятьку кликнуть». Комната несколько отличается своим устройством от дореволюционных крестьянских изб. В ней стоит два красных плюшевых кресла, диван, на котором я сижу, круглый стол, покрытый скатертью, шкап, несколько стульев, большой деревянный сундук на полированной черной колонне даже, убитая электричеством, пальма. Все это вероятно приобретения 1917-18 гг., когда крестьяне в обмен за хлеб, молоко и картошку получали от голодных горожан любую мебель вплоть до роялей. На окнах занавески и горшки с фикусами и настурциями. В углу иконы Спасителя и Божьей Матери.

Козлов несказанно рад моему приезду. Представляет жену, брата, живущего по соседству, сына, недавно вернувшегося из автослесарной школы (куда он его упрятал, чтоб уберечь от призыва в армию) и уже мне знакомую дочь Катюшу. Ему до сих пор удалось удержаться единоличником. Работал как вол в поле и на своем большом огороде, порой голодали всей семьей, но все для того, чтобы не идти в колхоз. Большевики обкладывают таких единоличников невероятными прямыми и косвенными налогами. Разоряют их планомерно, чтоб заставить «добровольно» записываться в колхоз. У Козлова две коровы, две лошади, пара свиней, да овцы. 15 гектаров земли. Ежегодно он должен был ставить 650 литров молока (расчет делится не с коровы, а с гектара), по 200 грамм шерсти с овцы, да столько то мяса, ржи, картошки, овощей. К тому же еще и деньгами с каждой головы скота, да с постройки. Если чего «натурой» не хватает, должен доплачивать деньгами. «Сил уж больше не стало бороться», говорит он, «доконали меня». Не приди вы теперича, одно бы оставалось — аль руки на себя наложить, аль в колхоз податься. Да вот, слава Богу, вы в последнюю уж самую минуту пришли да выручили нас. А то бы крышка была».

Мы снова вспоминаем прошлое — войну, Петербург, гренадерские казармы. «А где же наши господа офицеры-то?». Он перечисляет фамилии. И вспоминаю, кого знаю из лейб-гренадер — где кто находится. «А много вас там таких как ты, ваше высокоблагородие?» «Есть еще», говорю.

Хозяйка с дочкой накрывают на стол, вносят еду. Яичница с луком, мелко нарезанные кусочки сала, жареные окуньки, хлеб, огурцы, ягоды со сливками. Он спускается в погреб и приносит бутылку водки. Чуть трясущеюся рукой осторожно наливает две стопки. Я встаю. «Ну, Козлов, с Богом! За освобожденную, за будущую Россию!» Мы, стоя, залпом выпиваем до дна. Баба в платочке стоит, подперев локоть, в сторонке и слушает одобрительно наш разговор. Молодая, также не садясь, угощает, убирает тарелки, режет хлеб. Идет патриархальная трапеза. Степенный разговор: «Ну, а вот что ты, Козлов, думаешь? Ты здесь все время прожил, народ знаешь. Какой образ правления наиболее приемлем в будущей России? Скажи откровенно, по твоему разумению. Что нужно дать ей?» Он долго молчит, пожимает плечами, наконец объявляет: «Колхозы уничтожить надо, землю крестьянству вернуть, собственность и свободу работы восстановить. Мы рады трудиться, чтоб это наше было, чтоб добровольно мы это давали». «Ну, это ясно, а дальше то что? Какая идея, какой образ правления более понятен и подходящ, по-твоему?» «А это уж ваше дело — вам виднее. Вот колхозы, да еще жидов уничтожить необходимо и землю крестьянам в собственность вернуть. А кто это сделает, того мы все поддержим, за того мы все как один горой станем». Другого ничего я от Козлова так и не добился. А впрочем чем это не рычаг, чтоб поднять Россию? «Долой жидов и колхозы!»

Порывшись в шкапу, Козлов вытаскивав тщательно завернутый и перевязанный пакет. Из него достает фотографическую карточку бравого гренадера с елизаветинским аксельбантом, в кивере, нагруднике, словом, при полной «парадной». На груди два значка за отличную стрельбу. Серебряные часы за призовую он постоянно носит с собой — за 27 лет ни разу не чинились, идут всегда исправно. Невольно напрашивается сравнение со всей той дрянью, которая производится теперь в СССР. Все, что идет оттуда — все барахло. Кстати о часах. «Как, уже шесть!» Я проболел с моим «соратником» целых 4 часа. Мне нужно спешить, меня ждут. Машина уже нагрузили творогом, яйцами, курицей, медом, ягодами, огурцами. Хочу заплатить — Козлов обижается, ни за что не хочет брать денег. «Ну, что ты, как тут деньги брать. Ведь радость такая, что приехал. Ободрил. Совсем тоска заедала, а ты к нам как с неба свалился». Я даю Катюше деньги на свадебный подарок — она невеста. Настал теперь за мной черед того же вопроса: «А много-ль вас таких, как ты? Такие нужны, чтоб Россию заново строить». «Да как тебе сказать, вате высокоблагородие. Не так, чтоб много, да наберется. Вот четыре брата моих, три что здесь по соседству живут, да один в сорока верстах отсюда. За них как за себя ручаюсь. Да там и других в округе набрать можно, уж я таких здесь всех знаю. А вот что сказать хотел тебе еще на прощанье», говорит он подумавши и голос у него делается тихий и торжественный, «когда настанет время и нужны мы будем, ты знаешь теперь где Козлов живет. Я все оставлю. Что мне хозяйство — теперь настают поважнее дела. Соберем народ хороший, да пойдем Россию-матушку заново строить Только пришли за мною, куда хошь пойду с тобой. Не забудь».

Баба всхлипывает рядом и, утирая углом платка слезы, приговаривает: «Все оставим, придем. Да двух сыновей еще приведу. Хоть молоды и глупы — ничего, научатся». Я обнял Козлова. «Ну, спасибо тебе. Настанет час, поверь, не забуду. А пока прощай. Пора». Уезжаю. Все семейство меня провожает. «Прощайте, барин. Дай Бог, до скорого». — «Не забудь!» говорит Козлов. Он долго еще, сняв картуз, стоит неподвижно у ворот и глядит мне вслед.
Сандро «Новое Слово»,
№ 33, 10 августа 1941 г. (с. 2-3); № 34, 17 августа 1941 г. (с.5); № 36, 31 августа 1941 г. (с. 2); № 37, 7 сентября 1941 г. (с.2-3)

Оцените статью
Тайны и Загадки истории
Добавить комментарий