В июле 1877 года петербургский градоначальник Трепов приказал высечь арестованного студента Боголюбова за то, что тот не снял перед ним шапку. В январе 1879-го учительница Вера Засулич явилась в приемную Трепова и ранила его, желая отомстить за Боголюбова. В апреле того же года ее оправдал суд присяжных. Эта история наделала много шума, но сегодня она почти забыта — точнее, забыт контекст, в котором она происходила. Попробуем восстановить…
… этот контекст, тем более что история с Верой Засулич поднимала массу вопросов — юридических, политических, религиозных — о взаимоотношении власти и гражданина. Формулировались они по-разному, но сводились, на наш взгляд, к одному: кому можно все, а кому только потирать ушибленное место и пить чай с сахаром. О чае с сахаром ниже.
Началась история за семь месяцев до основного события. 6 (18) декабря 1876 года перед Казанским собором в Петербурге прошла политическая демонстрация. Участники революционной организации «Земля и воля» задумали мирное мероприятие, была идея собрать народ, сказать речь, развернуть знамя. Никаких особых антиправительственных действий не предвиделось.
Народу оказалось не слишком много. Участник демонстрации Георгий Плеханов, тогда студент Горного института, в статье «Русский рабочий в революционном движении» писал, что было 200–250 человек рабочих и много учащейся молодежи. Собрались, подняли красное знамя с вышитой на нем надписью «Земля и воля».
Демонстрация закончилась бы тихо, если бы не полиция. В какой-то момент она накинулась на демонстрантов и стала хватать их без разбора. Плеханова, закутав в башлык, увели коллеги. Толпа стала отбивать арестованных, началась свалка. Участников демонстрации колотили и тащили в участки. Некоторые вступали в бой, и Плеханов с удовольствием вспоминает здоровенного студента, который подобно Аяксу разил неприятеля и после этих подвигов благополучно покинул площадь.
Студент Боголюбов
Уже по окончании схватки полиция по ошибке вместо «Аякса» арестовала на Морской улице народника — студента Боголюбова, которого на демонстрации, как пишет Плеханов, не было вовсе. Его избили в участке и закатали на каторгу на 15 лет. Надо сказать, что дикий приговор за такую ерунду — участие в демонстрации — по тем временам не был чем-то выдающимся. Тогда сажали и за письмо Белинского к Гоголю, гулявшее в самиздате и прочитанное публично, и за прочую ерунду, а тут сам бог велел.
Историк Николай Троицкий писал, что вообще-то провести процесс по делу о казанской демонстрации было затруднительно, поскольку в российском Уложении о наказаниях не было даже статьи, карающей за демонстрацию. «Александр II, — говорит Троицкий, — вывел карателей из этого затруднения просто, «высочайше дозволив» применить здесь ст. 250 уложения («бунт против власти верховной, т.е. восстание скопом»). Более того, стремясь скорее и жестче наказать демонстрантов в назидание своим подданным, царь 17 декабря 1876 года предписал судить их по материалам только жандармского дознания, без предварительного следствия». И судили, конечно, и присудили каторжные работы на многие годы.
О самом же Боголюбове известно очень мало. Пишут, что звали его на самом деле Архипом Петровичем Емельяновым (Алексей Степанович Боголюбов — это псевдоним, а по какой причине он был взят, нам выяснить не удалось), что родился он в 1851 году — значит, в 1876-м ему было лет 25, что он ходил в народ. Могли бы и забыть о нем, как о сотнях других, если бы не происшедшая с ним трагическая история.
А пока, в июле 1877-го, студент Боголюбов, лишенный всех прав состояния и присужденный к каторге, сидит в Петербурге в доме предварительного заключения. И вот туда является тогдашний петербургский градоначальник Федор Федорович Трепов (1812–1889), малограмотный старый солдафон, с блеском участвовавший в подавлении двух польских восстаний — 1830–1831 и 1863–1864 годов. В 1866-м Трепов стал санкт-петербургским обер-полицмейстером, в апреле 1873-го — градоначальником.
И на глаза ему попадается студент Боголюбов, а что было дальше, рассказал в своих воспоминаниях председатель Петербургского суда, знаменитый юрист Анатолий Федорович Кони: «Оказалось, что Трепов, приехав часов в десять утра по какому-то поводу в дом предварительного заключения, встретил на дворе гуляющих Боголюбова и арестанта Кадьяна.
Они поклонились градоначальнику; Боголюбов объяснялся с ним; но когда, обходя двор вторично, они снова поравнялись с ним, Боголюбов не снял шапки. Чем-то взбешенный еще до этого, Трепов подскочил к нему и с криком «Шапку долой!» сбил ее у него с головы. Боголюбов оторопел, но арестанты, почти все политические, смотревшие на Трепова из окон, влезая для этого на клозеты, подняли крик, стали протестовать.
Тогда рассвирепевший Трепов приказал высечь Боголюбова и уехал из дома предварительного заключения. Сечение было произведено не тотчас, а по прошествии трех часов, причем о приготовлениях к нему было оглашено по всему дому… Боголюбов, вынесший наказание безмолвно, был немедленно переведен в Литовский замок».
Мучительная история
Пока Трепов усмирял поляков, в русской глубинке, в имении у богатых родственников подрастала девочка Вера. В детстве Веру если и секли, то слегка. «Просто для усовершенствования, — писала она в своих мемуарах. — Я не помню ощущения боли, помню только, что операция производилась в бане на лавке. Меня на эту лавку укладывают, а я изо всех сил подвигаюсь к краю и скатываюсь вниз, а меня опять укладывают, и так без конца». Учить девочку учили, а ласки она не видела: «Никто никогда не ласкал меня, не целовал, не сажал на колени, не называл ласковыми именами».
В 11 лет она прочла Евангелие, и оно тронуло ее чрезвычайно. «Ночь в Гефсиманском саду, — пишет Засулич, — «не спите, мой час близок», просит он учеников, а они спят… и вся эта дальнейшая мучительная история. Всего больше волновало меня, что все, все бежали, покинули, и дети тоже, которые встречали его с пальмовыми ветвями…
Я не могла не вмешаться: одна девочка, хорошая, дочь первосвященника, слышала, как говорили, что его схватят, Иуда уже выдал, — будут судить и убьют. Она мне сказала, мы побежали и созвали вмиг детей: «Послушайте только, что они хотят сделать: его, его убить! Ведь лучше его на свете нет». Воображаемые дети соглашались. Понятно, мы бросились бежать по саду, прибегали, но дальше ничего не выходило. Не смела я ничего дальше выдумывать без его дозволения».
Через четыре года вера в бога уйдет, а это — «не могла не вмешаться» — останется. И появится тяга ко всему героическому и революционному. «Я, — пишет Засулич, — жадно ловила слова о деле, о подвигах в стихах и прозе». Цитирует Некрасова: «Есть времена, есть целые века, когда ничто не может быть прекраснее, желаннее тернового венка». И объясняет: «Он-то (терновый венец) и влек меня к этому «стану погибающих», вызывал к нему горячую любовь. И несомненно, что эта любовь была сходна с той, которая явилась у меня к Христу, когда я в первый раз прочла Евангелие. Не сочувствие к страданиям народа толкало меня в «стан погибающих». Никаких ужасов крепостного права я не видела…»
Чай с сахаром
Сечь розгами политического преступника, студента, было делом неслыханным. Понятия о личной чести в те времена были таковы, что для человека этого сословия смерть была предпочтительнее телесного наказания, унизительной процедуры, во время которой жертву укладывали и привязывали, раздевали и били по обнаженной спине или ягодицам, на плечи и ноги наваливались жандармы, а другие жандармы могли любоваться этой картиной и комментировать ее.
Телесное наказание — омерзительная вещь, будь оно законно или незаконно. Боголюбова высекли незаконно. За месяц до того сенат постановил, «что телесному наказанию за дисциплинарные нарушения приговоренные к каторге подлежат лишь по прибытии на место отбытия наказания или в пути при следовании этапным порядком». Приговор же Боголюбову еще не вошел в законную силу.
Таким образом, губернатор Трепов публично и грубо нарушил закон. Кони, умный человек, понимал, что это не останется без последствий: «Я ясно сознавал, что все это вызовет бесконечное ожесточение в молодежи, что сечение Боголюбова будет использовано агитаторами в их целях с необыкновенными успехом…» С этим он пришел к министру юстиции графу Палену: дескать, знаете ли вы, граф, что учинил ваш Трепов?
И тут между министром юстиции и председателем суда случился небольшой, но показательный скандал. Вы думаете, Пален схватился за голову и приказал отправить Трепова в отставку? Вовсе нет. Пален заявил: «…Знаю и нахожу, что он (Трепов. — Ред.) поступил очень хорошо». Кони высказался в том духе, что все происходящее незаконно, это преступление и политическая ошибка, которая будет иметь ужасные последствия. Пален ответил на это, что он министр и будет действовать как ему угодно.
На следующий день к Кони приехал сам старик Трепов — узнать, почему тот не захотел обедать у него накануне. Кони объяснил, почему. Трепов уверил Кони, что он и сам сомневался в законности своих действий и потому не сразу велел сечь Боголюбова, а сначала поехал советоваться к управляющему министерством внутренних дел князю Лобанову-Ростовскому, не застал его дома и тогда отправился к Палену, в котором нашел «человека, принявшего его решение высечь Боголюбова с восторгом, как проявление энергичной власти, и сказавшего ему, что он не только не считает это неправильным, но разрешает ему это как министр юстиции». Затем Трепов уверил собеседника, что в тюрьме все благополучно, что Боголюбова он перевел в Литовский замок, послав ему чаю и сахару, и что тот здоров и спокоен.
«Я не знаю, — пишет Кони, — пил ли Боголюбов треповский чай и действительно ли он, студент университета, чувствовал себя хорошо после треповских розог, но достоверно то, что через два года он умер в госпитале центральной тюрьмы в Ново-Белгороде в состоянии мрачного помешательства».
Безумие и смерть подтверждает юрист и историк Михаил Гернет, который в своем пятитомнике «История царской тюрьмы» пишет, что душевнобольной Боголюбов был переведен в лечебницу Казани и что сначала министерство внутренних дел отказало его старикам-родителям в просьбе отдать им сына на поруки, но затем удовлетворило ту же просьбу его брата. «Через несколько лет больной умер в доме брата; по словам последнего, Боголюбов с горечью вспоминал в светлые промежутки то величайшее издевательство, которое было совершено над ним по приказу генерала Трепова», — заключает Гернет.
Газеты не молчали: история Боголюбова появилась в «Новом времени», а затем была перепечатана другими изданиями. Этим вроде бы все и кончилось.
Именовавшая себя Козловой
Боголюбов тихо сходит с ума, а тем временем Вера, которая в жизни его не видела, готовит возмездие. Помогал ли ей кто-то? Это неизвестно. Если и помогал, она никого не выдаст.
Этой тихой девушке с дипломом домашней учительницы 28 лет, она уже успела посидеть по делу Нечаева. Ее продержали в Литовском замке с апреля 1869-го по март 1871-го, освободили за невиновностью (через два-то года тюрьмы) и выслали. В ссылке Вера Ивановна познакомилась с людьми неравнодушными и уже в 1875 году перешла на нелегальное положение: занималась пропагандой, работала в подпольной типографии.
Так или примерно так в России начинались многие очень яркие революционные биографии. Мирного гражданина (вспомнить хоть Николая Кибальчича) берут ни за что, сажают, в тюрьме или ссылке он перековывается и выходит оттуда другим человеком, готовым сражаться с режимом не только силою печатного слова.
Летом 1877 года из газеты «Голос» Засулич узнала о расправе над Боголюбовым. Она поехала в Петербург выяснять, что произошло на самом деле. Узнала. Правда оказалась еще хуже, подробности — еще унизительнее. И в ответ ничего: ни демонстраций, ни шума в обществе. Полная безнаказанность и, стало быть, полное бесправие. Но кто-то же должен?.. А кто, собственно?
24 января 1878 года Вера явится в приемную Трепова под чужим именем и выстрелит в него из револьвера «бульдог», ранит его и тотчас бросит револьвер на землю. Попыток скрыться она не сделает.
Ночь перед этим она провела тяжелую. Страшно не было, в успехе она не сомневалась, но стоило лечь — и начинался кошмар: ей снилось, что она сходит с ума, а выражалось это в том, что ей неодолимо хотелось выйти в коридор и там кричать. Она знает (во сне), что этого нельзя, и все-таки выходит и кричит.
Вера придет в приемную градоначальника утром и обнаружит там с десяток посетителей. Некая плохо одетая и заплаканная женщина попросит ее помочь с бумагами, посмотреть, все ли верно. Вера просмотрит, заметит какую-то несуразицу и подойдет к дежурному офицеру . «Голос обыкновенный, — вспоминала она, — ни в чем не проявляется волнение. Кошмарной тяжести, давившей меня со вчерашнего вечера, нет и следа».
И вот наконец Трепов со свитой военных, Засулич подает ему свое прошение, подготовленное для виду. «Револьвер уже в руке, нажала собачку… Осечка. Рвануло сердце, опять, выстрел, крик… Теперь должны броситься бить — значилось в моей столько раз пережитой картине будущего… Револьвер я бросила — это тоже было решено заранее, иначе в свалке он мог сам собой выстрелить», — пишет Засулич. Бить действительно бросились, но Вера не чувствует боли. Больно станет только ночью, в камере.
Кони, который увидел ее вскоре после покушения, еще не в тюрьме, а в приемной Трепова, так описывал эту картину: «Тут же, в приемной, за длинным столом, против следователя Кабата и начальника сыскной полиции Путилина сидела девушка среднего роста, с продолговатым бледным, нездоровым лицом и гладко зачесанными волосами. Она нервно пожимала плечами, на которых неловко сидел длинный серый бурнус, с фестонами внизу по борту, и, не смотря прямо перед собой, даже когда к ней обращались с вопросами, поднимала свои светло-серые глаза вверх, точно во что-то всматриваясь на потолке.
Этот взор из-под нахмуренных бровей, сжатые тонкие губы над острым, выдающимся подбородком и вся повадка девушки носили на себе отпечаток решимости и, быть может, некоторой восторженной рисовки… Это была именовавшая себя Козловой, подавшая прошение Трепову и выстрелившая в него в упор. Она заявляла, что решилась отомстить за незнакомого ей Боголюбова, о поругании которого узнала из газет и рассказов знакомых, и отказывалась от дальнейших объяснений. Это была Вера Засулич».
Она прекрасно знала, что ей не уйти, но «не могла не вмешаться». Почему не ограничилась, скажем, пощечиной? Видимо, по-дворянски высоко ценила личную неприкосновенность.
Современному человеку, привыкшему к тому, что в случае несправедливости можно куда-то обратиться — к правозащитникам, в Страсбургский суд, да мало ли еще куда, — трудно представить, что тогда обращаться было некуда. Никаких других возможностей восстановить справедливость не существовало. Боголюбова высекли с разрешения и одобрения министра юстиции Палена.
Не виновна
Кони пишет, что общество Трепову не сочувствовало, а многие и злорадствовали, говоря: «Поделом досталось старому вору». «Федьку» (так его звали подчиненные) не любили, поясняет Кони, из-за отсутствия нравственной подкладки в действиях. По рукам ходил стишок: Грянул выстрел-отомститель,/ Опустился божий бич,/ И упал градоправитель/ Как подстреленная дичь!
Засулич же вызывала огромный интерес — и со знаком плюс, и со знаком минус. Одни считали, что она любовница Боголюбова, другие называли ее справедливой мстительницей, третьи — мстительницей, но несправедливой: дескать, самосуд есть самосуд, нехорошо.
31 марта 1879 года дело Засулич должен был слушать суд присяжных. Трепов к тому времени совершенно выздоровел и ездил по городу в коляске. Однако на суде его не было.
Недели за две до суда министр юстиции Пален вызвал Кони к себе и спросил, может ли тот ручаться за обвинительный приговор Засулич. Кони (напомним, он был председателем Петербургского суда) ответил, что ручаться он может исключительно за полное беспристрастие и за соблюдение правосудия.
Отчего же Кони был готов к оправданию Засулич? Оттого что наказание Боголюбова осталось для виновников без последствий: Трепову, утверждает Кони, не сделали ни намека, ни замечания. Общество было возмущено.
Два прокурора — Жуковский и Андреевский — отказались выступить обвинителями на процессе Засулич. Первый отговорился тем, что преступление Засулич политическое, а у него брат — политический эмигрант, которого участие в процессе поставит в сложное положение. Второй, выслушав предложение выступить обвинителем, спросил, может ли он в своей речи признать действия Трепова неправильными. Ах не может? «В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, — сказал он, — так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова».
Товарищ прокурора Петербургского областного суда Кессель согласился после долгих уговоров, приняв предложение с убитым видом: дескать, что подумает обо мне общественность, когда станет известно, что двое отказались. Защитником на процессе был Петр Акимович Александров; его не пришлось уговаривать. Суд был открытый.
«На меня все это произвело впечатление не наказания, а надругательства, — сказала Засулич на суде. — Мне казалось, что такое дело не может, не должно пройти бесследно. Я ждала, не отзовется ли оно хоть чем-нибудь, но все молчало, и ничто не мешало Трепову или кому другому, столь же сильному, опять и опять производить такие же расправы — ведь так легко забыть при встрече шапку снять, так легко найти другой, подобный же ничтожный предлог. Тогда, не видя никаких других средств к этому делу, я решилась, хотя ценою собственной гибели, доказать, что нельзя быть уверенным в безнаказанности, так ругаясь над человеческой личностью. Я не нашла, не могла найти другого способа обратить внимание на это происшествие… Страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать».
Эту же мысль — страшно поднять руку, но это должно сделать — выразит (по другому поводу) и народоволец Степняк-Кравчинский: «Террор — ужасная вещь, есть только одна вещь хуже террора — безропотно сносить насилие».
Защитник Александров произнесет прекрасную речь, в которой подчеркнет, что выстрел 24 января был естественным и понятным следствием порки 13 июля. Охарактеризует Засулич как человека, который сам пострадал от незаконных действий властей: два года — лучших года — в крепости, без суда, по дурацкому подозрению, и никаких не то что извинений — никаких объяснений, а еще и ссылка. Он опишет ее чувства, вынудившие ее мстить за поруганную честь чужого человека, опишет и муки этого человека, тот ужас, который должен был охватить его, когда он понял, что с ним сделают. В публике будут то рыдания, то рукоплескания, Кони шикнет — дескать, суд не театр.
Речь свою Александров закончит так: «Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва. Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников».
Присяжным будет предложено три вопроса. Первый: виновна ли Засулич в том, что, решившись отомстить градоначальнику Трепову за наказание Боголюбова и приобретя с этой целью револьвер, она нанесла 24 января с обдуманным заранее намерением генерал-адъютанту Трепову рану в полости таза пулею большого калибра? Второй: имела ли Засулич заранее обдуманное намерение лишить жизни градоначальника Трепова? И третий: если Засулич имела целью лишить жизни градоначальника Трепова, то сделала ли она все, что от нее зависело, для достижения этой цели, причем смерть не последовала от обстоятельств, от Засулич не зависевших?
Присяжные признают Засулич невиновной.
«Они вышли, — пишет Кони, — теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую. Все притаили дыхание… Старшина дрожащею рукою подал мне лист… Против первого вопроса стояло крупным почерком: «Нет, не виновна!..» Целый вихрь мыслей о последствиях, о впечатлении, о значении этих трех слов пронесся в моей голове, когда я подписывал их… Передавая лист старшине, я взглянул на Засулич… То же серое, «несуразное» лицо, ни бледнее, ни краснее обыкновенного, те же поднятые кверху, немного расширенные глаза… «Нет!» — провозгласил старшина, и краска мгновенно покрыла ее щеки, но глаза так и не опустились, упорно уставившись в потолок… «не вин…», но далее он не мог продолжать… Крики несдержанной радости, истерические рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы: «Браво! Ура! Молодцы! Вера! Верочка! Верочка!» — все слилось в один треск, и стон, и вопль».
Общество разделилось. Были восторги и надежды, было, понятное дело, возмущение. Одни возмущались тем, что вот женщина стреляла в градоначальника, и ничего ей за это не будет. Как же так? Несправедливо. По-видимому, этим людям царская власть со всеми ее причиндалами представлялась чем-то сакральным: дескать, она обладает монополией на насилие, и эта монополия не должна быть разрушена.
Другие протестовали против того, что присяжные сочли Засулич невиновной. Как так может быть— выстрелила, ранила, но не виновата? Разъясняя это обстоятельство, Кони замечает, что «присяжные вовсе не отрицали того, что она сделала, а лишь не вменяли ей этого в вину». Кто мог бы, если говорить не юридическим, а человеческим языком, вменить ей в вину выстрел в старую сволочь, сломавшую человеку жизнь ни за что — за шапку?
Всего только шапка
Возникает вопрос, почему эта ерунда — шапка, вовремя снятая или не снятая, — в принципе может стать причиной конфликта между двумя взрослыми людьми.
На этот счет замечательно высказался психолог Бруно Беттельгейм в своей работе «О психологической привлекательности тоталитаризма». Речь в ней идет о том, почему гитлеровцы придавали такое значение фашистскому приветствию — тому самому, при котором поднятая рука сопровождается словом «хайль», и почему так должны были приветствовать друг друга не только, скажем, в учреждениях, но и частным образом.
Не могу не привести цитату из этой работы: «Нацистское приветствие ввели именно для того, чтобы, сталкиваясь друг с другом в местах публичных и частных встреч — в ресторанах, вагонах железной дороги, конторах, на заводах или просто на улицах, — без труда опознавать тех, кто все еще цепляется за устаревшие «демократические» формы приветствия друзей.
Для приверженцев Гитлера ежедневно и многократно повторяемое приветствие служило выражением уверенности в себе, свидетельством господства. Всякий раз, как законопослушный субъект его повторял, его «я» укреплялось. Для противников режима — совсем наоборот. Встречая кого-то в публичном месте, нонконформист всякий раз переживал состояние, разрушавшее его «я» и ослаблявшее целостность личности…
Оставалось одно: убедить себя, что приветствие как бы не в счет, поскольку по нормам окружающей реальности приходится на него отзываться, если не хочешь попасть в гестапо. Целостность личности определяется соответствием ее поступков убеждениям. Поэтому сохранить целостность, отдавая приветствие, можно было, только перестав считать подобное приветствие недопустимым.
А это еще больше закабаляло, поскольку приветствовать надо было по много раз в день, и не только официальных лиц — скажем, учителя, полицейского, почтальона, — но и ближайших друзей… Многие противники системы, подчиняясь подобным требованиям, начинали ненавидеть и ее, и самих себя. Вскоре это ввергало их в тяжелейший внутренний конфликт: действовать ли по убеждениям и рисковать либо остаться в безопасности, но чувствовать, что трусишь и предаешь самое дорогое»…
Боголюбов, видимо, был не из таких.
Око за око
Общество рукоплескало приговору. «Чувствовалось, — пишет Кони, — что приговор присяжных есть гласное, торжественное выражение негодования по поводу административных насилий, и большинство только с этой точки зрения его и рассматривало, окрашивая деятельность суда в политический колорит. В этом же смысле и весьма единодушно высказывалась и петербургская печать… Приговор присяжных быть может и неправилен юридически, но он верен нравственному чутью; он не согласен с мертвой буквой закона, но в нем звучит голос житейской правды…»
Но правительство ничего этого не понимало.
Пален устроил Кони разнос — дескать, что позволяют себе присяжные? Кони ответил, что, напротив, следует быть благодарными и присяжным, и тому, что суд был открытым, поскольку это позволило правительству узнать о настроениях в обществе, а это всегда полезно. Так сказать, обратная связь. В ответ на это глупый граф пообещал Кони самые неприятные для него последствия из высших сфер, и сферы действительно медлить не стали.
Прокурор Кессель подал в сенат кассацию (Кони считал, что это было сделано «под надзором и по внушениям»), найдя в деле некоторые процессуальные нарушения. Высочайшим распоряжением оправдательный приговор, как и следовало ожидать, отменили, а дело передали для нового рассмотрения в Новгородский окружной суд.
К тому времени друзья предусмотрительно вывезли Веру Ивановну в Швейцарию, и рука российского правосудия ее не достала. Отчего царь не потребовал, чтобы ее выдали в Россию? Может быть, в его ушах еще звучали аплодисменты ее оправдательному приговору?
Вера Засулич проживет долгую жизнь, преимущественно за границей, посвятит себя революционной и литературной работе… и, кажется, больше никогда в жизни не возьмет в руки оружие. В 1905-м она вернется в Россию, обоснуется на хуторе Греково в Тульской губернии, от революционной работы отойдет.
Умрет она в 1919 году, не приняв Октябрьской революции. В воспоминаниях друзей она то тихая и скромная молодая девушка, то типичная нигилистка — неопрятная, живущая на кофе и сигаретах, но золотой души человек, то, наконец, полунищая одинокая старуха с котом, доживавшая последние дни где-то на хуторе в средней полосе России. Дом сгорит, кот пропадет, и старуха будет горько плакать на крыльце.
Прокуроры Андреевский и Жуковский, отказавшиеся обвинять Засулич, подвергнутся взысканиям, оставят службу и перейдут в адвокатуру, у них будут хорошие гонорары и известность. Петр Акимович Александров (кстати, в свое время и примерно по тем же соображениям он тоже перешел из прокуратуры в адвокатуру) прославится благодаря делу Засулич и продолжит свою благородную деятельность.
У Анатолия Федоровича Кони из-за дела Засулич будут неприятности по службе, однако он еще будет занимать важные должности, благополучно доживет до 1927 года и оставит интереснейшие воспоминания — воспоминания умного, честного и прозорливого человека. «Не с процесса Засулич, как думают близорукие и тупоумные политики, — напишет он в этой книге, — а с сечения Боголюбова надо считать начало возникновения террористической доктрины среди нашей «нелегальной» молодежи.
С этого момента идея «борьбы» затемняется идеей «мщения», и, оскорбляемая уже не одним произволом, но доведенная до отчаяния прямым и грубым насилием, эта молодежь пишет на своем знамени «око за око». Как и Засулич, Кони найдет последнее упокоение на Литераторских мостках Волкова кладбища в Петербурге.
Правительство не усвоит урока, и 1 марта 1881 года Александр II погибнет от бомбы, брошенной народовольцем Рысаковым, а вскоре божий бич первой русской революции засвистит и над правым, и над виноватым.
Автор: Анастасия Нарышкина, Московские новости