…В половине двенадцатого мы останавливаемся в маленькой гавани Петергофа, где нас ждет «Александрия», любимая яхта императора.
Николай II, в адмиральской форме, почти тотчас же подъезжает к пристани. Мы пересаживаемся на «Александрию». Завтрак немедленно подан. До прибытия «Франции» в нашем распоряжении, по крайней мере, час и три четверти. Но император любит засиживаться за завтраком. Между блюдами делают долгие промежутки, во время которых он беседует, куря папиросы. Я занимаю место справа от него, Сазонов слева, а граф Фредерике, министр двора, напротив.
После нескольких общих фраз император выражает мне свое удовольствие по поводу приезда президента Республики.
— Нам надо поговорить серьезно, — говорит он мне. — Я убежден, что по всем вопросам мы сговоримся… Но есть один вопрос, который особенно меня занимает: наше соглашение с Англией. Надо, чтобы мы привели ее к вступлению в наш союз. Это был бы залог мира.
— Да, государь, тройственная Антанта не может считать себя слишком сильной, если хочет охранить мир.
— Мне говорили, что вы лично обеспокоены намерениями Германии?..
— Обеспокоен? Да, государь, я обеспокоен, хотя у меня нет теперь никакой определенной причины предсказывать немедленную войну. Но император Вильгельм и его правительство позволили Германии впасть в такое состояние духа, что, если возникнет какой-нибудь спор в Марокко, на Востоке, безразлично где, они не смогут более ни отступить, ни мириться. Им необходим успех любой ценой. И чтобы его получить, они бросятся в авантюру.
Император на минуту задумывается:
— Я не могу поверить, чтобы император Вильгельм желал войны… Если бы вы его знали, как я! Если бы знали, сколько шарлатанства в его позах…
— Возможно, что я, в сущности, приписываю слишком много чести императору Вильгельму, когда считаю его способным иметь волю или просто принимать на себя последствия своих поступков. Но если бы война стала угрожающей, захотел ли бы и смог ли бы он помешать? Нет, государь, говоря откровенно, я этого не думаю.
Император остается безмолвным, пускает несколько колец дыма из своей папироски, затем решительным тоном продолжает:
— Тем более важно, чтобы мы могли рассчитывать на англичан в случае кризиса. Германия не осмелится никогда напасть на объединенные Россию, Францию и Англию, иначе как если совершенно потеряет рассудок.
Едва подан кофе, как дают сигналы о прибытии французской эскадры. Император заставляет меня подняться с ним на мостик.
Зрелище величественное. В дрожащем серебристом свете на бирюзовых и изумрудных волнах «Франция» медленно продвигается вперед, оставляя длинный след за кормой, затем величественно останавливается. Грозный броненосец, который привозит главу французского государства, красноречиво оправдывает свое название — это действительно Франция идет к России. Я чувствую, как бьется мое сердце.
В продолжение нескольких минут рейд оглашается громким шумом: выстрелы из пушек эскадры и сухопутных батарей, «ура» судовых команд, «Марсельеза» в ответ на русский гимн, восклицания тысяч зрителей, приплывших из Петербурга на яхтах и прочих прогулочных судах.
Президент Республики подплывает наконец к «Александрии», император встречает его у трапа.
Как только представления окончены, императорская яхта поворачивает носом к Петергофу.
Сидя на корме, император и президент тотчас же вступают в беседу, я сказал бы скорее — в переговоры, так как видно, что они взаимно друг друга спрашивают, о чем-то спорят. По-видимому, Пуанкаре направляет разговор. Вскоре говорит он один. Император только соглашается, но все его лицо свидетельствует о том, что он искренно одобряет, что он чувствует себя в атмосфере доверия и симпатии.
Вскоре мы приплываем в Петергоф. Наверху длинной террасы, с которой величественно ниспадает пенящийся водопад, сквозь великолепный парк и бьющие фонтаны воды показывается любимое жилище Екатерины II.
Наши экипажи скорой рысью поднимаются по аллее, которая ведет к главному подъезду дворца. При всяком повороте открываются далекие виды, украшенные статуями, фонтанами и балюстрадами. Несмотря на всю искусственность обстановки, здесь, при ласкающем дневном свете, вдыхаешь живой и очаровательный аромат Версаля.
В половине восьмого начинается торжественный обед в Елизаветинском зале.
По пышности мундиров, по роскоши туалетов, по богатству ливрей, по пышности убранства, общему выражению блеска и могущества зрелище так великолепно, что ни один двор в мире не мог бы с ним сравниться. Я надолго сохраню в глазах ослепительную лучистость драгоценных камней, рассыпанных на женских плечах. Это фантастический поток алмазов, жемчуга, рубинов, сапфиров, изумрудов, топазов, бериллов — поток света и огня.
В этом волшебном окружении черная одежда Пуанкаре производит неважное впечатление. Но широкая голубая лента ордена св. Андрея, которая пересекает его грудь, поднимает в глазах русских его престиж. Наконец, все вскоре замечают, что император слушает его с серьезным и покорным вниманием.
Во время обеда я наблюдал за Александрой Федоровной, против которой сидел. Хотя длинные церемонии являются для нее очень тяжелым испытанием, она захотела быть здесь в этот вечер, чтобы оказать честь президенту союзной республики. Ее голова, сияющая бриллиантами, ее фигура в декольтированном платье из белой парчи выглядят довольно красиво. Несмотря на свои сорок два года, она еще приятна лицом и очертаниями. С первой перемены блюд она старается завязать разговор с Пуанкаре, который сидит справа от нее. Но вскоре ее улыбка становится судорожной, ее щеки покрываются пятнами. Каждую минуту она кусает себе губы. И ее лихорадочное дыхание заставляет переливаться огнями бриллиантовую сетку, покрывающую ее грудь. До конца обеда, который продолжается долго, бедная женщина, видимо, борется с истерическим припадком. Ее черты внезапно разглаживаются, когда император встает, чтобы произнести тост.
Августейшее слово выслушано с благоговением, но особенно хочется всем услышать ответ. Вместо того чтобы прочесть свою речь, как сделал император, Пуанкаре говорит без бумажки. Никогда его голос не был более ясным, более определенным, более внушительным. То, что он говорит, не более как пошлое дипломатическое пустословие, но слова в его устах приобретают замечательную силу, значение и властность. Присутствующие, воспитанные в деспотических традициях и в дисциплине двора, заметно заинтересованы. Я убежден, что среди всех этих обшитых галунами сановников многие думают: «Вот как должен был бы говорить самодержец».
После обеда император собирает около себя кружок. Поспешность, с которой представляются Пуанкаре, свидетельствует о его успехе. Даже немецкая партия, даже ультрареакционное крыло домогаются чести приблизиться к Пуанкаре.
В одиннадцать часов начинается разъезд. Император провожает президента до его покоев…
Четверг, 23 июля 1914 года
…Одиннадцать часов. Наступает время отъезда. Стража берет на караул, раздаются короткие приказания, шлюпка «Александрии» подходит к «Франции». При звуках русского гимна и «Марсельезы» происходит обмен прощальными приветствиями. Император выказывает по отношению к президенту Республики большую сердечность. Я прощаюсь с Пуанкаре, который любезно назначает мне свидание в Париже через две недели.
Когда я почтительно кланяюсь императору у трапа, он говорит:
— Господин посол, поедемте со мной, прошу вас. Мы можем поговорить совсем спокойно на моей яхте. А затем вас отвезут в Петербург.
С «Франции» мы пересаживаемся на «Александрию». Только императорская фамилия сопровождает их величества. Министры, сановники, свита и мои дипломаты возвращаются прямо в Петербург на адмиралтейской яхте.
Ночь великолепная. Млечный Путь развертывается, сверкающий и чистый, в бесконечном эфире. Ни единого дуновения ветра. «Франция» и сопровождающий ее отряд судов быстро удаляются к западу, оставляя за собой длинные пенистые ленты, которые сверкают при луне, как серебряные ручьи.
Когда вся императорская свита собралась на борту, адмирал Нилов приходит выслушать приказания императора, который говорит мне:
— Эта ночь великолепна. Не хотите ли прокатиться по морю…
«Александрия» направляется к финляндскому берегу.
Усадив меня около себя на корме яхты, император рассказывает о беседе, которая у него только что была с Пуанкаре:
— Я в восторге от разговора с президентом, мы удивительно сговорились. Я не менее миролюбив, чем он, и он не менее, чем я, решительно настроен сделать все, что будет нужно, чтобы не допустить нарушения мира. Он опасается австро-германского движения против Сербии, и он думает, что мы должны будем на него ответить единым согласованным фронтом нашей дипломатии. Я думаю так же. Мы должны будем показать нашу твердость и единство в поисках возможных решений и необходимых средств к примирению. Чем труднее будет положение, тем более едиными и непреклонными мы должны быть.
— Эта политика кажется мне самой мудростью… Боюсь только, что нам придется применить ее совсем скоро.
— Вы все еще тревожитесь?..
— Да, государь.
— У вас есть новые причины беспокойства?..
— По крайней мере одна — неожиданное возвращение моего коллеги Сапари и холодная, враждебная осторожность, которую он выказал позавчера президенту… Германия и Австрия готовят нам взрыв.
— Чего они могут желать?.. Доставить себе дипломатический успех за счет Сербии?.. Нанести урон Тройственному согласию?.. Нет, нет… Несмотря на всю видимость, император Вильгельм слишком осторожен, чтобы ввергнуть свою страну в безумную авантюру… А император Франц Иосиф хочет одного — умереть спокойно.
В течение минуты он остается молчаливым, как если бы следил за неясною мыслью. Затем встает и делает несколько шагов по палубе.
Вокруг нас великие князья, стоя, выжидают момент, когда они смогут, наконец, приблизиться к повелителю, который скупо наделяет их несколькими незначительными словами. Он их подзывает, одного за другим, и, кажется, выказывает им всем полную непринужденность и благосклонное дружелюбие, — как бы для того, чтобы заставить их забыть расстояние, на котором он их держит обычно, и правило, которое он принял: никогда не говорить с ними о политике.
Великие князья Николай Николаевич, Николай Михайлович, Павел Александрович и великая княгиня Мария Павловна подходят и поздравляют себя и меня с тем, что визит президента так удался. На языке двора это значит, что монарх доволен.
Великие княгини Анастасия и Милица, две черногорки, отводят меня в сторону:
— О, этот тост президента, вот что надо было сказать, вот чего мы ждали так долго… Мир — в силе, чести и величии… Запомните хорошенько эти слова, господин посол, это дата в мировой истории…
В три четверти первого «Александрия» бросает якорь в Петергофской гавани.
Расставшись с императором и императрицей, я перехожу на борт яхты «Стрела», которая отвозит меня в Петербург, где я схожу на берег в половине третьего утра. Плывя по Неве под звездным небом, я думаю о пылком пророчестве черногорских сивилл.
Среда, 5 августа 1914 года
..Приехав в три часа дня в маленький загородный дворец Александрию, я был немедленно введен в кабинет его величества.
Согласно этикету, я оделся в полную парадную форму. Но церемониал приема упрощен: со мною церемониймейстер, для сопровождения от Петербурга до Петергофа, адъютант, чтобы доложить обо мне, и неизбежный скороход императорского двора в костюме XVIII века.
Кабинет царя, расположенный во втором этаже, освещен широкими окнами, из которых, насколько хватает глаз, открывается вид на Финский залив. Два стола, заваленных бумагами, диван, шесть кожаных кресел, несколько гравюр с военными сюжетами — составляют всю обстановку. Император, в походной форме, принимает меня стоя.
— Я хотел, — говорит он мне, — выразить вам всю свою благодарность, все свое удивление перед вашей страной. Показав себя столь верной союзницей, Франция дала миру незабвенный пример патриотизма и верности. Передайте, прошу вас, правительству Республики мою самую сердечную благодарность.
Последнюю фразу он произносит проникновенным и слегка дрожащим голосом, изобличающим его волнение. Я отвечаю:
— Правительство Республики будет очень тронуто благодарностью вашего величества. Оно заслужило ее той быстротой и решительностью, с которыми выполнило свой союзнический долг, когда убедилось, что дело мира непоправимым образом погублено. В этот день оно не колебалось ни одного мгновения. И с тех пор я мог передавать вашим министрам лишь слова поддержки уверения в солидарности.
— Я знаю… Впрочем, я всегда верил слову Франции.
Мы говорим затем о завязывающейся борьбе. Император предвидит, что она будет очень жестокой, очень долгой, очень опасной.
— Нам нужно вооружиться мужеством и терпением. Что касается меня, то я буду бороться до самого конца. Для того чтобы достичь победы, я пожертвую всем, вплоть до последнего рубля и солдата. Пока останется хотя один враг на русской земле или на земле Франции — до тех пор я не заключу мира.
Самым простым, самым спокойным и ровным голосом делает он мне это торжественное заявление. Какая-то странная смесь в его голосе и особенно в его взгляде — решимости и кротости, чего-то одновременно непоколебимого и пассивного, смутного и определенного, как будто он выражает не свою личную волю, но повинуется скорее некоей внешней силе, велению Промысла или Рока.
Не будучи, со своей стороны, таким фаталистом, как он, я указываю ему со всей настойчивостью, на которую только способен, какой ужасной опасности должна подвергнуться Франция в первую фазу войны:
— Французской армии придется выдержать ужасающий натиск двадцати пяти германских корпусов. Потому я умоляю ваше величество предписать вашим войскам перейти в немедленное наступление — иначе французская армия рискует быть раздавленной, и тогда вся масса германцев обратится против России.
Он отвечает, подчеркивая каждое слово:
— Как только закончится мобилизация, я дам приказ идти вперед. Мои войска рвутся в бой. Наступление будет вестись со всею возможною силой. Вы ведь, впрочем, знаете, что великий князь Николай Николаевич обладает необычайной энергией.
Император затем расспрашивает меня о разных вопросах военной техники, о наличном составе германской армии, о согласованных планах русского и английского генеральных штабов, о взаимодействии английской армии и флота, о предполагаемой позиции, которую займут Италия и Турция, и т.д. — все о вопросах, которые, мне кажется, он изучил до тонкости.
Уже целый час длится аудиенция. Вдруг император смолкает. Он как будто в затруднении и смотрит на меня серьезным взглядом в несколько неловкой позе, делая руками нерешительное движение. Потом внезапно заключает меня в объятия, говоря:
— Господин посол, позвольте мне в вашем лице обнять мою дорогую и славную Францию…
Вторник, 18 августа 1914 года
Приехав сегодня утром в Москву, я отправляюсь в половине одиннадцатого с Бьюкененом в Большой дворец Кремля. Нас вводят в Георгиевский зал, где уже собрались высшие сановники империи, министры, делегации от дворян, от купечества, от торговцев, от благотворительных обществ и т.д. Целая толпа, густая и сосредоточенная.
Ровно в одиннадцать часов входят император, императрица и императорская фамилия. Так как все великие князья уехали в армию, то кроме монарха входят только четыре дочери государя, цесаревич Алексей, который вчера ушиб себе ногу, и поэтому его несет на руках казак, наконец, великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра императрицы, настоятельница Марфо-Мариинской общины.
Посередине зала они останавливаются. Звонким, твердым голосом император обращается к дворянству и народу Москвы. Он заявляет, что по обычаю своих предков пришел искать в Москве поддержки своим нравственным силам в молитве перед святынями Кремля; он свидетельствует, что прекрасный порыв охватил всю Россию, без различия племен и национальностей; в конце он говорит:
— Отсюда, из сердца русской земли, я посылаю моим храбрым войскам и доблестным союзникам мое горячее приветствие. С нами Бог…
Ему отвечают долгие крики «ура».
В то время как кортеж снова начинает двигаться, обер-церемониймейстер приглашает нас, Бьюкенена и меня, следовать за императорской семьей, непосредственно позади великих княжон.
Мы доходим до Красной лестницы, нижняя площадка которой продолжается мостками, затянутыми красным, до Успенского собора. В момент появления императора поднимается буря радостных криков по всему Кремлю, в котором на площадях теснится громадная толпа, с обнаженными головами. В то же время раздается звон колоколов Ивана Великого. Громовый звук громадного колокола, отлитого из металла, собранного из руин, оставшихся после 1812 года, царит над этим шумом. И вокруг святая Москва — со своими тысячами церквей, дворцов, монастырей с лазоревыми куполами, медными шпилями колоколен, золотыми главами — сверкает на солнце, как фантастический мираж. Буря народного энтузиазма почти заглушает звон колоколов.
Граф Бенкендорф, обер-гофмаршал двора, подойдя ко мне, говорит:
— Вот та революция, которую нам предсказывали в Берлине.
Он, вероятно, выражает общую мысль. У императора радостный вид. Лицо императрицы выражает исступленную радость. Бьюкенен шепчет мне на ухо:
— Мы теперь переживаем величественный момент… Подумайте об историческом будущем, которое подготовляется в эту минуту именно здесь.
— Да, я думаю также об историческом прошлом, которое здесь же совершалось… С того места, где мы находимся, Наполеон глядел на Москву, охваченную пламенем. И по этой дороге Великая армия начала свое знаменитое отступление.
Между тем мы доходим до собора. Московский митрополит, окруженный духовенством, подносит их величествам крест царя Михаила Федоровича, первого из Романовых, и освященную воду.
Мы входим в Успенский собор. Четырехугольное здание, над которым возвышается громадный купол, поддерживаемый четырьмя массивными столбами, полностью покрыто фресками на золотом фоне. Иконостас, высокая стена из позолоченного серебра, весь усеян драгоценными каменьями. Слабый свет, падающий из купола, и мерцание свечей делают все в храме золотисто-рыжеватым.
Государь и государыня становятся перед амвоном с правой стороны у подножия столба, рядом с престолом патриархов. Слева придворные певчие в костюмах XVI века, серебряных и бледно-голубых, поют замечательные песнопения православной литургии, — может быть, самые прекрасные во всей церковной музыке.
В глубине храма против иконостаса стоят три русских митрополита и двенадцать архиепископов. Слева от них собрано сто десять архиереев, архимандритов и игуменов. Баснословное богатство, неслыханное изобилие алмазов, сапфиров, рубинов, аметистов сияют на парче митр и облачений.
Бьюкенен и я, мы оба стоим слева от государя, впереди двора.
В конце длинной службы митрополит подносит их величествам Распятие, содержащее частицу подлинного креста Господня, которое они благоговейно целуют. Затем сквозь облака ладана императорская семья проходит через собор, чтобы преклонить колени перед православными святынями и гробницами патриархов.
Во время этого обхода я любуюсь походкой, позами, коленопреклонением великой княгини Елизаветы Федоровны. Несмотря на то, что ей около пятидесяти лет, она сохранила всю свою былую грацию и гибкость. Под развевающимся покрывалом из белой шерстяной ткани она так же элегантна и прелестна, как прежде, до своего вдовства, в те времена, когда она внушала мирские страсти… Чтобы приложиться к иконе Владимирской Божьей Матери, она должна была поставить колено на мраморную скамью, довольно высокую. Императрица и молодые великие княжны, которые ей предшествовали, принимались за это дважды и не без некоторой неловкости дотягивались до знаменитой иконы. Она сделала это одним гибким, ловким, величественным движением.
Служба окончена. Кортеж перестраивается, во главе проходит духовенство. Последнее песнопение великолепным взлетом наполняет храм. Двери открываются.
Вся декорация Москвы внезапно развертывается при ослепительном солнце. В то время как процессия развертывается, я думаю, что только византийский двор в эпоху Константина Багрянородного, Никифора Фоки и Андроника Палеолога знал зрелища, исполненные такого пышного, такого величественного великолепия.
В конце мостков, затянутых красным, ожидают дворцовые экипажи. Прежде чем сесть в них, императорская фамилия остается некоторое время стоять посреди неистовых радостных криков толпы.
Император говорит нам, Бьюкенену и мне:
— Подойдите ко мне, господа. Эти приветствия относятся к вам так же, как и ко мне.
Под шум исступленных криков мы трое говорим о начавшейся войне. Император поздравляет меня с удивительным рвением, которое воодушевляет французские войска, и повторяет заявление о своей полной уверенности в окончательной победе. Государыня ищет любезные слова, чтобы сказать их мне. Я прихожу ей на помощь:
— Какое утешительное зрелище для вашего величества. Как прекрасно смотреть на народ в его патриотическом исступлении, в его усердии перед монархами…
Четверг, 20 августа 1914 года
..Мы разговариваем об императоре, я говорю Сазонову:
— Какое прекрасное впечатление я вынес о нем на этих днях в Москве. Он дышал решимостью, уверенностью и силой.
— У меня было такое же впечатление, и я извлек из него хорошее предзнаменование… но предзнаменование необходимое, потому что…
Он внезапно останавливается, как если бы он не решался окончить свою мысль.
Я убеждаю его продолжить. Тогда, беря меня за руку, он говорит тоном сердечного доверия:
— Не забывайте, что основная черта характера государя это мистическая покорность судьбе.
Затем он передает мне рассказ, который он слышал от своего шурина Столыпина, бывшего премьер-министра, убитого 18 сентября 1911 года.
Это было в 1909 году, когда Россия начинала забывать кошмар японской войны и последовавших за ней мятежей. Однажды Столыпин предложил государю важную меру внутренней политики. Задумчиво выслушав его, Николай II делает скептически-равнодушное движение, которое как бы говорит: «Это или что-нибудь другое — не все ли равно…» Потом он заявляет грустным голосом: «Мне не удается ничего из того, что я предпринимаю, Петр Аркадьевич. Мне не везет… К тому же человеческая воля так бессильна…»
Мужественный и решительный по натуре, Столыпин энергично протестует. Тогда царь у него спрашивает:
— Читали вы Жития Святых?
— Да… по крайней мере, частью, так как, если не ошибаюсь, этот труд содержит около 20 томов.
— Знаете ли вы также, когда день моего рождения?
— Разве я мог бы его не знать? 6 мая.
— А какого святого праздник в этот день?
— Простите, государь, не помню.
— Иова Многострадального.
— Слава Богу. Значит, царствование вашего величества завершится со славой, так как Иов, смиренно претерпев самые ужасные испытания, был вознагражден благословением Божиим и благополучием.
— Нет, поверьте мне, Петр Аркадьевич, у меня более чем предчувствие, у меня в этом глубокая уверенность: я обречен на страшные испытания; но я не получу моей награды здесь, на земле… Сколько раз применял я к себе слова Иова: «Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня, и чего я боялся, то и пришло ко мне»…
Четверг, 12 ноября 1914 года
Сегодня в клубе я беседовал со старым князем Т. и с Б., обер-егермейстером императорского двора, которые были личными друзьями Александра III. Они, прибегая к намекам, доверительно поведали мне о том, насколько прискорбным представляется им то позорное положение, в котором оказалась императорская семья, и как опасны для России и для династии те интриги, которые плетутся вокруг императрицы. Я не стал скрывать от них, что я также весьма озабочен этими интригами:
— Как император может терпеть настоящий рассадник измены в стенах собственного дворца? Как он может допускать, чтобы с таким пренебрежением относились к его авторитету? Почему он не принимает решительных мер? Он мог бы поставить все на свои места одним словом, одним росчерком пера… В конце концов, ведь он же хозяин! Конечно, я знаю, что Россия более не находится в феодальной эпохе, что времена Ивана Грозного и Петра Великого прошли. Но царь остается по-прежнему царем, самодержцем, и его власть огромна…
В разговор вмешался князь Т.:
— Его власть намного меньше, чем вы думаете. С практической точки зрения он зависим от своих официальных лиц, представляющих ему информацию и дающих ему советы для принятий им решений. И, поскольку он достаточно безвольный человек и ему не свойственно появление инициативы, да к тому же он в душе фаталист, то он пускает все дела на самотек. Империей на самом деле правит бюрократия.
Слово вновь взял Б.:
— С самыми небольшими исключениями история всегда повторялась. Цари всегда более или менее были в зависимости от чиновников. Вы же помните замечание госпожи Свечиной: «Удивительно то, что те, кто может сделать многое, не могут это сделать!» И она говорила не о ком ином, а о самом Николае II
Суббота, 21 ноября 1914 года
…Александровский дворец предстает предо мной в самом будничном виде: церемониал сведен к минимуму. Мою свиту составляют только Евреинов, камер-фурьер в обыкновенной форме и скороход в живописном костюме времен императрицы Елизаветы, в шапочке, украшенной красными, черными и желтыми перьями. Меня ведут через парадные гостиные, через личную гостиную императрицы, дальше — по длинному коридору, на который выходят личные покои государей; в нем я встречаюсь с лакеем в очень простой ливрее, несущим чайный поднос. Далее открывается маленькая внутренняя лестница, ведущая в комнаты августейших детей; по ней убегает в верхний этаж камеристка. В конце коридора находится последняя гостиная, комната дежурного флигель-адъютанта князя П.Мещерского. Я ожидаю здесь около минуты. Арап в пестрой одежде, несущий дежурство у дверей кабинета его величества, почти тотчас открывает дверь.
Император встречает меня со свойственной ему приветливостью, радушно и немного застенчиво.
Комната, где происходит прием, очень небольших размеров, в одно окно. Меблировка спокойная и скромная: кресла темной кожи, диван, покрытый персидским ковром, письменный стол с ровно задвинутыми ящиками, другой стол, заваленный картами, книжный шкаф, на котором портреты, бюсты, семейные сувениры.
Император, по своему обыкновению, запинается на первых фразах — при словах вежливости и личного внимания, но скоро он говорит уже тверже:
— Прежде всего сядемте и устроимся поудобнее, потому что я вас задержу надолго. Возьмите это кресло, пожалуйста. У этого столика нам будет еще лучше. Вот папиросы — они турецкие; я бы не должен их курить, тем более, что они мне подарены моим новым врагом — султаном, но они превосходны, да у меня и нет других… Позвольте мне еще взять карту… И теперь поговорим.
Он зажег папиросу и, предложив мне огня, сразу приступил к делу:
— За эти три месяца, что я вас не видал, совершились великие события. Чудесные французские войска и моя дорогая армия дали такие доказательства своей доблести, что победа уже не может от нас ускользнуть. Конечно, я не строю никаких иллюзий относительно тех испытаний и жертв, которых еще потребует от нас война. Но уже сейчас мы имеем право, мы даже обязаны посоветоваться друг с другом о том, что бы мы стали делать, если бы Австрия и Германия запросили у нас мира. Заметьте, что, действительно, для Германии было бы очень выгодно вступить в переговоры, пока военная сила еще грозна. Что же касается Австрии, то разве она уже не истощена вконец? Итак, что же мы стали бы делать, если б Германия и Австрия запросили у нас мира?
— Вопрос первостепенной важности, — сказал я, — знать, сможем ли мы договариваться о мире или придется диктовать его нашим врагам. Какова бы ни была наша умеренность, мы, очевидно, должны будем потребовать у этих империй таких гарантий и таких возмещений, на которые они никогда не согласятся, если только не будут принуждены просить пощады.
— Это и мое убеждение. Мы должны будем диктовать мир, и я решил продолжать войну, пока германские державы не будут раздавлены. Но я решительно настаиваю, чтобы условия этого мира были выработаны нами тремя — Францией, Англией и Россией, только нами одними. Следовательно, не нужно конгрессов, не нужно посредничеств. Позже, когда настанет час, мы продиктуем Германии и Австрии нашу волю.
— Как, ваше величество, представляете вы себе общие основания мира?
После минутного раздумья император отвечает:
— Самое главное, что мы должны установить, — это уничтожение германского милитаризма, конец того кошмара, в котором Германия нас держит вот уже больше сорока лет. Нужно отнять у германского народа всякую возможность реванша. Если мы дадим себя разжалобить, это будет новая война через немного времени. Что же касается до точных условий мира, то спешу вам сказать: что я одобряю заранее все, что Франция и Англия сочтут нужным потребовать в их собственных интересах.
— Я благодарен вашему величеству за это заявление и уверен, со своей стороны, что мое правительство встретит самым сочувственным образом желания императорского правительства.
— Это меня побуждает сообщить вам мою мысль целиком. Но я буду говорить только лично за себя, потому что не хочу решать таких вопросов, не выслушав совета моих министров и генералов.
Он придвигает кресло ближе к моему, раскладывает карту Европы на столике между нами, зажигает новую папироску и продолжает еще более интимным и свободным тоном:
— Вот как, приблизительно, я представляю себе результаты, которых Россия вправе ожидать от войны и без которых мой народ не понял бы тех трудов, которые я заставил его понести. Германия должна будет согласиться на исправление границ в Восточной Пруссии. Мой Генеральный штаб хотел бы, чтобы это исправление достигло берегов Вислы; это кажется мне чрезмерным; я посмотрю. Познань и, быть может, часть Силезии будут необходимы для воссоздания Польши. Галиция и северная часть Буковины позволят России достигнуть своих естественных пределов — Карпат… В Малой Азии я должен буду, естественно, заняться армянами; нельзя, конечно, оставить их под турецким игом. Должен ли я буду присоединить Армению? Я присоединю ее только по особой просьбе армян. Если нет — я устрою для них самостоятельное правительство. Наконец, я должен буду обеспечить своей империи свободный выход через проливы.
Так как он приостанавливается на этих словах, я прошу его объясниться. Он продолжает:
— Мысли мои еще далеко не установились. Ведь вопрос так важен… Существуют все же два вывода, к которым я всегда возвращаюсь. Первый, что турки должны быть изгнаны из Европы; второй, что Константинополь должен отныне стать нейтральным городом под международным управлением. Само собою разумеется, что магометане получили бы полную гарантию уважения к их святыням и могилам. Северная Фракия, до линии Энос—Мидия, была бы присоединена к Болгарии. Остальное, от этой линии до берега моря, исключая окрестности Константинополя, было бы отдано России.
— Итак, если я правильно понимаю вашу мысль, турки были бы заперты в Малой Азии, как во времена первых османидов, со столицей в Ангоре или в Конии. Босфор, Мраморное море и Дарданеллы составили бы западную границу Турции.
— Именно так.
— Ваше величество не обидится, если я еще прерву его, чтобы напомнить, что Франция обладает в Сирии и в Палестине драгоценным наследием исторических воспоминаний, духовных и материальных интересов. Полагаю, что ваше величество согласится на мероприятия, которые правительство Республики сочло бы необходимыми для сохранения этого наследия.
— Да, конечно.
Затем, развернув карту Балканского полуострова, он в общих чертах излагает мне, каких территориальных изменений мы, по его соображениям, должны желать на Балканах:
— Сербия присоединила бы Боснию, Герцеговину, Далмацию и северную часть Албании. Греция получила бы южную Албанию, кроме Валоны, которая была бы предоставлена Италии. Болгария, если она будет разумно себя вести, получит от Сербии компенсацию в Македонии.
Он тщательно складывает карту Балканского полуострова и кладет ее аккуратно как раз на то же место на письменном столе, где она лежала раньше. Затем, скрестив руки и даже откинувшись в своем кресле и подняв глаза в потолок, он спрашивает меня мечтательным голосом:
— А Австро-Венгрия? Что будет с нею?
— Если победы ваших войск разовьются по ту сторону Карпат, если Италия и Румыния вступят в войну, то Австро-Венгрия едва ли не пойдет на территориальные жертвы, с которыми вынужден будет примириться Франц-Иосиф. Когда австро-венгерское партнерство окажется под угрозой банкротства, то, как я себе представляю, народы, входящие в состав австро-венгерской империи, не захотят существовать и трудиться вместе, во всяком случае, на тех же условиях.
— Я тоже так считаю… когда Венфия потеряет Трансиль-ванию, у нее возникнут трудности в попытках удержать хорватов в подчинении. Богемия потребует по крайней мере автономии, и таким образом Австрия будет ограничена рамками своих старинных наследственных земель, включающих немецкий Тироль и округ Зальцбурга.
После этих слов он на минуту погрузился в молчание, нахмурив брови и полузакрыв глаза, словно стал повторять про себя все то, что собирался сказать мне. Затем он бросил взгляд на портрет своего отца, висевший позади него, и вновь стал высказывать свои мысли:
— Но именно в Германии в основном произойдут большие изменения. Как я уже говорил, Россия аннексирует бывшие польские территории и часть Восточной Пруссии. Франция, вне всяких сомнений, возвратит Эльзас-Лотарингию и, возможно, также получит рейнские провинции. Бельгия должна получить значительное прибавление территории в районе Э-ла-Шапель; она вполне заслуживает это! Что же касается немецких колоний, то Франция и Англия разделят их между собой так, как посчитают нужным. Далее, я хотел бы, чтобы Шлезвиг, включая Кильский канал, был возвращен Дании… И Ганновер? Не будет ли разумным восстановить Ганновер? Учредив небольшое независимое государство между Пруссией и Голландией, мы бы в немалой степени способствовали созданию будущего мира на прочной основе. В конце концов, именно этим мы должны руководствоваться в наших раздумьях о будущем и в наших действиях. Наша работа не может быть оправдана перед Богом и перед историей, если она не будет вдохновляться великой духовной идеей и желанием сохранить мир во всем мире на долгие времена.
Сказав эту последнюю фразу, он выпрямился в кресле; его голос немного дрожал под влиянием нахлынувших на него торжественных религиозных чувств. Его глаза странно блестели. Его совесть и его вера явно выдавали себя. Но ничто в его поведении и в выражении лица не предполагало наличия позы: в них ничего не было, кроме абсолютной простоты.
— Означает ли это конец германской империи? — спросил я.
Он ответил твердым тоном:
— Германия может принять любую организационную структуру, но нельзя разрешить, чтобы императорский статус сохранялся в доме Гогенцоллернов. Пруссия должна вернуться к статусу только простого королевства… Разве вы, господин посол, не придерживаетесь такого же мнения?
— Немецкая империя — в том виде, как она была задумана, основана и управлялась Гогенцоллернами, — настолько очевидно направлена против французской нации, что я, конечно, не стану пытаться ее защищать. Франция будет чувствовать себя в гораздо большей безопасности, если все силы немецкого мира будут сосредоточены всего лишь в руках Пруссии…
Наша беседа продолжалась уже более часа. После некоторых минут раздумий император заметил, словно он неожиданно что-то вспомнил:
— Мы не должны думать только о непосредственных результатах войны: мы обязаны также заниматься и отдаленным будущим… Я придаю самое большое значение укреплению нашего альянса. Работа, которую нам предстоит осуществить и которая уже стоила нам таких усилий и жертв, будет постоянной только в том случае, если мы будем оставаться вместе. И поскольку мы сознаем необходимость работать ради мира во всем мире, то нужно, чтобы наша работа не прекращалась.
Пока он формулировал это очевидное и необходимое завершение нашей долгой беседы, я мог видеть в его глазах тот же странный, мистический свет, который я заметил в его взгляде несколько минут назад. Его предок, Александр I, должно быть, обладал этим же выразительным взглядом, полным огня, когда он убеждал Метгерниха и Гаренберга в необходимости создания Священного союза. Однако в друге госпожи фон Крюденер чувствовалась определенная театральная аффектация, что-то вроде романтической восторженности. Что же касается Николая II, то он был сама искренность: он скорее старался сдерживать чувства, чем давать им волю, скрывать эмоции, чем проявлять их.
Император поднялся с кресла, вновь предложил мне закурить и непринужденно, самым дружеским тоном заметил:
— Ах, мой дорогой посол, какие чудесные воспоминания мы храним с вами! Вы помните?..
И он напомнил мне о днях, непосредственно предшествовавших началу войны, о той мучительной неделе с 28 июля по 2 августа; он воскресил в памяти даже самые незначительные подробности; особое внимание он уделил обмену личными телеграммами между ним и императором Вильгельмом:
— Он никогда не был искренен, ни на минуту! Он кончил тем, что безнадежно запутался в сети собственных измышлений и вероломства… Вы когда-нибудь смогли бы объяснить смысл телеграммы, которую он прислал мне через шесть часов после того, как мне была вручена его декларация об объявлении войны? Абсолютно невозможно объяснить то, что произошло. Я не помню, говорил ли я вам об этом случае. Это случилось в половине второго ночи 2-го августа. Я только что закончил встречу с вашим английским коллегой, который вручил мне телеграмму от короля Георга с просьбой сделать все возможное, чтобы спасти мир; я составил, с сэром Джорджем Бьюкененом, известный вам ответ, заканчивавшийся призывом к вооруженной помощи Англии — поскольку война была уже навязана нам Германией. По отъезде Бьюкенена я отправился в комнату императрицы, уже бывшей в постели, чтобы показать ей телеграмму короля Георга и выпить чашку чая перед тем, как ложиться самому. Я оставался около нее до двух часов ночи. Затем, чувствуя себя очень усталым, я захотел принять ванну. Только что я собрался войти в воду, как мой камердинер стучит в дверь, говоря, что должен передать мне телеграмму: «Очень спешная телеграмма, очень спешная… Телеграмма от его величества императора Вильгельма». Я читаю и перечитываю телеграмму, я повторяю ее себе вслух — и ничего не могу в ней понять. Как? — Вильгельм думает, что от меня еще зависит избежать войны?.. Он заклинает меня не позволять моим войскам переходить границу… Уж не сошел ли я с ума? Разве министр двора, мой старый Фредерике, не принес мне меньше шести часов тому назад объявление войны, которое германский посол только что передал Сазонову?
Я вернулся в комнату императрицы и прочел ей телеграмму Вильгельма. Она захотела сама ее прочесть, чтобы удостовериться. И сказала мне: «Ты, конечно, не будешь на нее отвечать?» — «Конечно, нет…» Эта невероятная, безумная телеграмма имела целью, конечно, меня поколебать, сбить с толку, увлечь на какой-нибудь смешной и бесчестный шаг. Случилось как раз наоборот. Выходя из комнаты императрицы, я почувствовал, что между мною и Вильгельмом все кончено раз и навсегда. Я крепко спал… Когда проснулся в обычное время, я почувствовал огромное облегчение. Ответственность моя перед Богом и перед народом была по-прежнему велика. Но я знал, что мне нужно делать.
— Я, ваше величество, объясняю себе несколько иначе телеграмму императора Вильгельма.
— А, посмотрим ваше объяснение.
— Император Вильгельм не очень храбр?
— О, нет!
— Это комедиант и хвастун. Он никогда не смеет довести до конца свои выходки. Он часто напоминает мне актера из мелодрамы, который, играя роль убийцы, вдруг видит, что его оружие заряжено и что он на самом деле сейчас убьет свою жертву. Сколько раз мы видели, как он сам пугался своей пантомимы. Рискнув на свою знаменитую манифестацию в Танжере в 1905 году, он вдруг остановился на середине разыгрываемой сцены. Я поэтому предполагаю, что, как только он отправил объявление войны, его охватил страх. Он представил себе реально все ужасные последствия своего поступка и захотел сбросить на вас всю ответственность за него. Может быть даже, он уцепился за нелепую надежду, что его телеграмма вызовет какое-то событие — неожиданное, непонятное, чудесное, — которое вновь позволит ему избежать последствий своего преступления.
— Да, такое объяснение довольно хорошо согласуется с характером Вильгельма.
В эту минуту часы бьют шесть.
— О, как поздно, — замечает император. — Боюсь, я вас утомил. Но я был счастлив иметь возможность свободно высказаться перед вами.
Пока он провожает меня до дверей, я спрашиваю его о боях в Польше.
— Это большое сражение, — говорит он, — и крайне ожесточенное. Германцы делают бешеные усилия, чтобы прорваться через наш фронт. Это им не удастся. Они не смогут долго удержаться на своих позициях. Таким образом, я надеюсь, что в скором времени мы вновь перейдем в наступление.
— Генерал де Лагиш мне писал недавно, что великий князь Николай Николаевич по-прежнему ставит себе единственной задачей поход на Берлин.
— Да, я еще не знаю, где мы сможем пробить себе дорогу. Будет ли это между Карпатами и Одером, или между Вроцлавом и Познанью, или на север от Познани? Это будет весьма зависеть от боев, завязавшихся теперь вокруг Лодзи и в районе Кракова. Но Берлин, конечно, наша единственная цель… И с вашей стороны борьба имеет не менее ожесточенный характер. Яростная битва на Изере склоняется в вашу пользу. Ваши моряки покрыли себя славой. Это большая неудача для немцев, почти столь же важная, как поражение на Марне… Ну прощайте, мой дорогой посол! Повторяю, я был счастлив так откровенно поговорить с вами…
Четверг, 14 января 1915 года
Сегодня, согласно православному календарю, начинается 1915 год. В два часа при бледном солнечном свете и матовом небе, которые здесь и там бросают на снег отблески цвета ртути, дипломатический корпус отправляется в Царское Село принести свои поздравления императору.
Как обычно, выказана пышность больших церемоний, богатство убранства, великолепие могущества и блеска, в чем русский двор не имеет себе равных.
Экипажи останавливаются у подъезда громадного дворца, который был выстроен императрицей Елизаветой, желавшей затмить двор Людовика XV. Нас провели в зеркальную галерею, сверкающую позолотой, хрусталем и огнями. Миссии выстраиваются в порядке старшинства, каждый посол или посланник имеет за собой членов своей миссии.
Почти тотчас же входит император в сопровождении блестящей свиты. У него здоровый вид, открытый и спокойный взгляд.
Перед каждой миссией он останавливается на несколько минут.
Когда он подходит ко мне, я приношу ему мои поздравления, подкрепляя их утешительными уверениями, которые генерал Жоффр просил меня передать великому князю Николаю Николаевичу. Я прибавляю, что в своем недавнем заявлении в палатах правительство Франции торжественно провозгласило о своем решении продолжать войну до предела и что это решение гарантирует нам окончательную победу.
Император мне отвечает:
— Я читал это заявление вашего правительства и приветствовал его от всего сердца. Мое решение не менее твердо. Я буду продолжать войну так долго, как только будет нужно, чтобы обеспечить нам полную победу… Вы знаете, что я посетил мою армию, — я нашел ее превосходной, полной рвения и пыла; она только и хочет, что сражаться, она уверена в победе. К несчастью, недостаток в боевых припасах задерживает наши действия. Необходимо подождать некоторое время. Но это только кратковременная задержка, и общий план великого князя Николая Николаевича никоим образом от этого не будет изменен. Как только будет возможно, армия вновь перейдет в наступление, и до тех пор, пока наши враги не попросят пощады, она будет продолжать борьбу… Путешествие, которое я только что совершил через всю Россию, показало мне, что я нахожусь в душевном согласии с моим народом.
Я благодарю его за эти слова. После минутного молчания он выпрямляется и голосом дрожащим, полным беспокойства, которого я у него не знал, произносит:
— Я хочу еще сказать вам, господин посол, что мне небезызвестно о некоторых попытках, которые делались даже в Петрограде, распространить мысль о том, будто я упал духом и не верю больше в возможность сокрушить Германию, наконец, будто я намереваюсь вести переговоры о мире. Эти слухи распространяют негодяи, германские агенты. Но все, что они могли придумать или затеять, не имеет никакого значения. Надо считаться только с моей волей, и вы можете быть уверены, что она не изменится.
— Правительство Республики имеет полное доверие к чувствам вашего величества. Оно могло только пренебречь жалкими интригами, на которые вам угодно намекать. Оно не будет от этого менее тронуто уверениями, о которых я донесу ему от имени вашего величества.
На это он отвечает, пожимая мне руку:
— Я выражаю лично вам, дорогой посол, мои самые дружественные пожелания.
Вторник, 16 марта 1915 года
Уехав из Петрограда вчера в семь часов вечера в придворном вагоне, прицепленном к варшавскому экспрессу, я просыпаюсь сегодня утром в Вильно, откуда специальный поезд везет меня в Барановичи. До половины первого я еду по обширным равнинам, почти пустынным, которые развертывают вдали свои снежные волны, похожие на ковер из горностая.
Барановичи — бедное местечко, расположенное на большой железной дороге, которая соединяет Варшаву и Москву через Брест-Литовск, Минск и Смоленск.
Ставка расположена в нескольких верстах от местечка в прогалине леса из сосен и берез. Все службы штаба занимают десяток поездов, расположенных веером среди деревьев. Тут и там, в промежутках, виднеются несколько военных бараков да несколько казачьих и жандармских постов.
Меня отводят прямо к императорскому поезду, и император немедленно принимает меня в своем салон-вагоне:
— Я рад, — говорит он мне, — принять вас здесь, в главном штабе моих армий. Это будет еще одно наше общее воспоминание, мой дорогой посол.
— Я обязан вашему величеству радостным воспоминанием о Москве. Не без волнения нахожусь я в вашем присутствии здесь, в центре жизни ваших армий.
— Идем завтракать… Поговорим потом… Вы должны быть очень голодны…
Мы входим в следующий вагон, который состоит из курительной комнаты и длинной столовой. Стол накрыт на двенадцать приглашенных. Великий князь Николай Николаевич садится справа от императора, великий князь Петр Николаевич — слева от него. Место напротив его величества занято, согласно обычаю, князем Долгоруким, маршалом двора; я сижу с правой стороны от него, и направо от меня самого — генерал Янушкевич, начальник штаба Верховного главнокомандующего. Узость стола позволяет вести разговор с одного края на другой.
Беседа свободная и оживленная. Никакой принужденности. Император, очень веселый, спрашивает меня о моем путешествии, об успехе, недавно одержанном французской армией в Аргоннах, о действиях союзных эскадр при входе в Дарданеллы и т.д.
Затем внезапно, с блеском иронической радости в глазах:
— А этот бедный граф Витте, о котором мы не говорим. Надеюсь, мой дорогой посол, что вы не были слишком опечалены его исчезновением?
— Конечно, нет, государь!.. И когда я сообщал о его смерти моему правительству, я заключил краткое надгробное слово в следующей простой фразе: большой очаг интриг погас вместе с ним.
— Но это как раз моя мысль, которую вы тут передали. Слушайте, господа…
Он повторяет два раза мою формулировку. Наконец, серьезным тоном с авторитетным видом он произносит:
— Смерть графа Витте была для меня глубоким облегчением. Я увидел в ней также знак Божий.
По этим словам я могу судить, насколько Вигге его беспокоил.
Тотчас после окончания завтрака император ведет меня в свой рабочий кабинет. Это продолговатая комната с темной мебелью и большими кожаными креслами.
На столе возвышается груда больших пакетов.
— Смотрите, — говорит мне император, — вот мой ежедневный доклад. Совершенно необходимо, чтобы я прочел все это сегодня.
Я знаю от Сазонова, что он никогда не пропускает этой ежедневной работы, что он добросовестно исполняет свой тяжелый труд монарха.
Усадив меня рядом с собой, он обращает на меня взгляд сочувствующий и внимательный.
— Теперь я вас слушаю.
Тогда я излагаю ему всю программу цивилизаторской деятельности, которую Франция намерена предпринять в Сирии, в Киликии и Палестине.
После того как он заставил меня показать ему подробным образом на карте области, которые, таким образом, перешли бы под французское влияние, он заявляет мне:
— Я согласен на все ваши предложения.
Обсуждение политических вопросов окончено. Император встает и ведет меня на другой конец кабинета, к длинному столу, где развернуты карты Польши и Галиции. Указав мне общее распределение своих армий, он говорит:
— Со стороны Нарева и Немана опасность отвращена. Но я придаю большое значение операциям, которые начались в районе Карпат. Если наши успехи будут продолжаться, мы скоро овладеем главными перевалами, что нам позволит выйти на венгерскую равнину. Тогда наше дело получит более быстрый ход. Идя вдоль Карпат, мы достигнем ущелий Одера и Нейссы. Оттуда проникнем в Силезию…
Император отпускает меня со следующими словами:
— Я знаю, что вы уезжаете сегодня вечером. Но мы еще увидимся за чаем. Если же у вас нет ничего более интересного, я поведу вас посмотреть кинематографические картины, которые изображают наши действия в Армении и которые очень интересны.
Я покидаю императора в половине третьего.
Воскресенье, 10 октября 1915 года
Император принял меня сегодня днем в Царском Селе. У него хороший вид и то доверчивое и спокойное выражение, которого я не видел у него уже давно. Мы приступаем тотчас же к цели моего визита. Я излагаю ему многочисленные соображения, которые обязывают Россию принять участие в военных действиях, предпринимаемых Францией и Англией на Балканах; я заканчиваю такими словами:
— Государь, Франция просит у вас содействия вашей армии и флота против Болгарии. Если дунайский путь не годен для перевозки войск, остается путь через Архангельск. Менее чем за тридцать дней бригада пехоты может быть таким образом перевезена из центра России в Салоники. Я прошу ваше величество дать приказ о посылке этой бригады. Что же касается морских операций, то я знаю, что восточные ветры, которые в это время года дуют на Черном море, делают почти невозможной высадку в Бургасе и Варне. Но двум или трем броненосцам легко бомбардировать форты Варны и батареи мыса Эмине, которые господствуют над бухтой Бургаса. Я прошу ваше величество дать приказ об этой бомбардировке.
Выслушав меня, не перебивая, император погрузился в довольно продолжительное молчание. Два или три раза он погладил свою бородку, устремив при этом взгляд на кончики сапог. Наконец, он поднял голову и, глядя на меня своими голубыми глазами, сказал:
— С моральной и политической точки зрения я не могу оставаться в нерешительности по поводу ответа, которого вы ждете от меня. Я согласен с тем, что вы мне сказали. Но вы понимаете, что с практической точки зрения я обязан проконсультироваться со своим штабом.
— Следовательно, ваше величество уполномочивает меня информировать правительство республики о том, что в самые кратчайшие сроки русский военный контингент будет направлен в Сербию через Архангельск?
-Да.
— Могу ли я также сообщить, что в самом ближайшем будущем русская черноморская эскадра получит приказ о бомбардировке фортов Варны и Бургаса?
— Да… Но чтобы оправдать в глазах русского народа эту операцию, я должен подождать, пока болгарская армия начнет враждебные действия против сербов.
— Благодарю ваше величество за это обещание.
Наша беседа принимает затем более интимный характер. Я спрашиваю императора относительно впечатлений, которые он привез с фронта.
— Мои впечатления, — говорит он мне, — превосходны. Я испытываю больше твердости и уверенности, нежели ког-да-либо. Жизнь, которую я веду, находясь во главе моих армий, такая здоровая и действует на меня таким живительным образом! Как великолепен русский солдат! И у него такое желание победить, такая вера в победу.
— Я счастлив слышать это от вас, ибо усилия, которые еще предстоит нам свершить, огромны, и мы можем победить только благодаря настойчивости и упорству.
Император отвечает, сжав кулаки и поднимая их над головою:
— Я весь настойчивость и упорство. И таким останусь до полной победы.
Наконец он спрашивает меня о нашем наступлении в Шампани, восхищаясь чудесными качествами французских войск. В заключение он касается жизни, которую я веду в Петрограде.
— Право, мне вас жаль, — говорит он, — вы живете в среде подавленности и пессимизма. Я знаю, что вы мужественно сопротивляетесь удушливому воздуху Петрограда. Но если когда-либо вы почувствуете себя отравленным, посетите меня в тот день на фронте, и я обещаю, что вы тотчас же выздоровеете.
Став внезапно серьезным, он прибавляет суровым тоном:
— Эти петербургские миазмы чувствуются даже здесь, на расстоянии двадцати двух верст. И наихудшие запахи исходят не из народных кварталов, а из салонов. Какой стыд! Какое ничтожество! Можно ли быть настолько лишенным совести, патриотизма и веры?
Встав при этих словах, он благосклонно говорит:
— Прощайте, мой дорогой посол, я должен вас покинуть, сегодня вечером я уезжаю в Ставку и у меня еще много дел. Надеюсь, мы будем говорить только хорошее друг другу, когда снова увидимся…
Воскресенье, 12 марта 1916 года
Я испросил аудиенцию у императора, прибывшего в Царское Село для того, чтобы осведомить его о Румынии и об общем положении дел; аудиенция назначена на завтра; церемониал обычный.
Но вчера вечером император очень любезно пригласил меня присутствовать на кинематографическом представлении, для его детей, серии лент, изображающих сцены на французском фронте; приглашение это совершенно интимного характера, официальная же аудиенция остается на завтра.
Я приехал в Царское Село в пять часов. Аппарат установили в большом круглом зале, перед экраном поставлены три кресла, вокруг них дюжина стульев. Почти тотчас же вышли император и императрица с великими княжнами и наследником-цесаревичем, в сопровождении министра двора Фредерикса с супругой, обер-гофмейстера графа Бенкендорфа с супругой, полковника Нарышкина, г-жи Буксгевден, воспитателя наследника Жильяра и нескольких чинов дворцового управления. Во всех дверях столпились и выглядывают горничные и дворцовые служители. Император одет в походную форму, на императрице и великих княжнах простые шерстяные платья, прочие дамы в визитных туалетах.
Передо мной императорский двор во всей простоте его обыденной жизни. Император усаживает меня между собой и императрицей. Свет гасят, и сеанс начинается.
С глубоким чувством гляжу я на бесконечный ряд картин, вживе изображающих подлинные события, столь наглядно подтверждающие усилия французов. Император восхищается нашей армией, он восклицает: «Как хорошо, какая отвага, как можно выдержать такой обстрел?! Сколько заграждений перед неприятельскими окопами!»
При этом он ограничивается самыми общими словами. Ни одного профессионального слова, ничего указывающего на его личный военный опыт; и ведь это главнокомандующий русской армии!
Императрица по обыкновению молчалива, хотя она это умеет, она старается быть со мной любезной. Но до чего натянуты ее малейшие комплименты! До чего неестественна ее улыбка!
Во время двадцатиминутного антракта нам подают чай; император выходит в соседнюю комнату покурить, я остаюсь один с императрицей; этот тет-а-тет кажется мне бесконечным. Мы говорим о войне, об ее ужасах, о нашей несомненной и полной победе. Ответы императрицы отрывочны, она соглашается со всеми моими замечаниями, как соглашался бы автомат.
Ее устремленный куда-то в даль взгляд заставил меня усомниться в том, слушала ли она меня и слышала ли вообще. И я с ужасом подумал о том всемогущем влиянии, которое эта несчастная неврастеничка оказывала на положение дел государства!
Вторая половина сеанса ничего не добавила к первому впечатлению.
При прощании император сказал мне с любезностью, свойственной ему, когда он в духе:
«Я очень доволен этим путешествием, совершенным с вами по Франции. Завтра мы подробно поговорим…»
Понедельник, 13 марта 1916 года
В два часа дня я снова отправился в Царское Село; на этот раз согласно обычному церемониалу и в полной парадной форме.
При входе во дворец навстречу мне попадается группа офицеров, только что представивших турецкие знамена, взятые под Эрзерумом 15 февраля.
Это обстоятельство дает естественную основу для начала разговора с императором. Я восторгаюсь блестящими победами, одержанными его войсками в Малой Азии, в ответ мне император повторяет вчерашнюю похвалу героям Вердена и прибавляет:
— Я слышал, что благодаря генералу Жоффру, его искусству и хладнокровию удалось сохранить резервы. Надеюсь поэтому, что по истечении пяти-шести недель мы сможем начать одновременное наступление на всех фронтах. Снега, выпавшие за последние дни, не позволяют, к сожалению, рассчитывать на наступление раньше этого времени. Но будьте уверены, что мои войска поведут дружное наступление, лишь только будут в состоянии передвигаться.
В свою очередь, я указываю ему на то, что верденские бои знаменуют критический момент войны и что вслед за ними тянутся решающие операции; поэтому необходимо предварительное взаимное согласие союзников по тем важнейшим дипломатическим вопросам, разрешение которых они считают нужным приурочить ко времени заключения мира.
— На этом основании я прошу ваше величество обратить внимание на договор, заключенный между Францией и Англией о Малой Азии; Сазонов завтра доложит вам о нем. Я не сомневаюсь, что ваше правительство благожелательно отнесется к законным пожеланиям Франции.
Я излагаю затем основания соглашения. Император возражает против предполагаемой конституции Армении.
— Это одна из самых сложных задач, — говорит он, — я еще не обсуждал ее со своими министрами. Лично я не мечтаю ни о каких захватах в Армении, за исключением Эрзе-рума и Трапезунда, стратегически нужных Кавказу. Не колеблясь, обещаю вам, что мое правительство приступает к обсуждению вопроса в духе того дружеского отношения, которое Франция проявляла к России.
Я указываю на спешность разрешения вопроса:
— Если союзники заранее разрешат все вопросы, могущие вызвать разногласия между ними, то при заключении мира они будут иметь громадное преимущество перед Германией. Уже разрешены вопросы о Константинополе, Персии, Адриатике и Трансильвании. Поспешим с разрешением малоазиатского вопроса.
Мне кажется, что это заявление оказывает действие на императора, и он обещает стать на мою точку зрения при обсуждении его с Сазоновым. Я добавляю:
— Надеюсь, что из-за Малой Азии ваше правительство не забудет о левом береге Рейна.
Румынские дела нас долго не задерживают. Император повторяет мне то, что он телеграфировал 3 марта президенту; слова его так искренни и категоричны, что мне не о чем больше просить его.
Император встает, и я предполагаю, что аудиенция кончена. Но он отводит меня к окну, предлагает закурить и продолжает разговор; из окна видно прелестное сочетание яркого солнца и снега — сад как бы покрыт алмазной пылью.
Царь говорит со мной простым, искренним и откровенным тоном, каким он никогда еще не разговаривал со мной.
— Сколько у нас будет общих великих воспоминании, дорогой посол! Помните нашу первую встречу здесь? Вы говорили мне о своем предчувствии неизбежности войны и о необходимости для нас готовиться к ней. Вы передавали мне тогда же о странных признаниях, сделанных императором Вильгельмом королю Альберту. Ваши слова произвели на меня сильное впечатление, и я тотчас же передал их императрице.
Он вспоминает, обнаруживая при этом большую точность памяти, последовательно обед 23 июня на «Франции», нашу прогулку вечером на его яхте после отбытия президента Республики, события трагической недели, начавшиеся на следующий день. Вспоминает день 2 августа, когда при произнесении им торжественной присяги он поставил меня рядом с собой, затем вспоминает незабвенные московские торжественные дни и, наконец, наши с ним беседы, столь проникновенные и искренние.
Он постепенно воодушевляется этим длинным перечнем, обращающимся почти в монолог; мне лишь изредка приходится пополнять его речь своими замечаниями.
Когда он умолкает, я стараюсь подыскать фразу, могущую резюмировать нашу беседу, и говорю:
— Часто, очень часто, думаю я о вашем величестве, о вашей трудной задаче, бремени забот и ответственности, лежащих на вас. Однажды я даже пожалел вас, государь.
— Когда же это было? Очень тронут вашими словами… Но когда же это было?
— В тот момент, когда вы приняли на себя верховное командование.
— Да, это была тяжелая для меня минута. Мне казалось, что Бог оставляет меня, что он требует жертвы для спасения России. Я знаю, что вы меня тогда понимали, и я не забываю этого.
— Я уверен, что в подобные минуты славная память вашего покойного отца является, после Бога, наиболее твердой вашей опорой, — говорю я, указывая на большой портрет Александра III, висящий над письменным столом.
— Да, в трудные минуты, а их у меня так много, я всегда советуюсь со своим отцом, и он всегда вдохновляет меня. Но пора расставаться, милейший посол, у меня еще много дела, а на завтра назначен мой отъезд в Ставку.
Он дружески жмет мне руку, прощаясь со мной в дверях.
Из этой аудиенции, продолжавшейся больше часа, я выношу впечатление, что император настроен хорошо и уверенно смотрит на будущее. Вряд ли стал бы он в противном случае так благосклонно излагать наши общие воспоминания за время войны. И как ярко проявились некоторые черты его характера: простота, мягкость, отзывчивость, удивительная память, прямота намерений, мистицизм, в то же время и его слабая уверенность в своих силах и вытекающее из нее постоянное искание опоры вовне или в тех, кто сильнее его.
Воскресенье, 7 января 1917 года
Покровский объявил вчера, что император примет меня сегодня в шесть часов, и добавил:
— Умоляю вас говорить с ним откровенно, без недомолвок… Вы можете оказать нам большую услугу.
— Если император сколько-нибудь расположен будет выслушать меня, я скажу ему все, что накипело у меня на сердце. Но в том настроении, в котором он, как мне известно, находится, моя задача будет нелегка.
— Да вдохновит вас Бог!
— Надо еще, чтобы Богу представили случай вдохновить меня.
Незадолго до шести часов церемониймейстер Теплов, сопровождавший меня от Петрограда в императорском поезде, вводит меня в царскосельский дворец. Гофмаршал князь Долгоруков и дежурный адъютант принимают меня на пороге первого салона.
Придя в библиотеку, за которой находится кабинет императора и где дежурный эфиоп застыл на часах, мы разговариваем минут десять. Мы говорим о войне и о том, что она еще долго будет продолжаться; мы выражаем уверенность в конечной победе; мы признаем необходимость заявить себя более, чем когда-либо, решившимися уничтожить германское могущество и проч. Но твердые заявления моих собеседников опровергаются мрачным и беспокойным выражением их лиц, немым советом, который я читаю в их глазах: «Ради Бога, говорите откровенно с его величеством».
Эфиоп открывает дверь.
Лишь только я вошел, меня поражает утомленный вид императора, напряженное и озабоченное выражение его лица.
— Я просил, ваше величество, принять меня, — говорю я, — потому что я всегда находил у вас много утешения, а я очень нуждаюсь в этом сегодня.
Голосом без тембра, голосом, какого я не знал у него, он отвечает мне:
— Я по-прежнему полон упорной решимости продолжать войну до победы, до решительной и полной победы. Вы читали мой последний приказ армии?
— Да, конечно, и я был восхищен уверенностью и непоколебимой энергией, которыми дышит этот документ. Но какая пропасть между этим блестящим заявлением вашей самодержавной воли и реальными фактами.
Император недоверчиво смотрит на меня. Я продолжаю:
— В этом приказе вы заявляете о вашей непреклонной решимости завоевать Константинополь. Но как доберутся до него ваши войска? Не пугает ли вас то, что происходит в Румынии?.. Если отступление румынских войск не будет немедленно остановлено, они скоро должны будут очистить всю Молдавию и отступить за Прут и даже за Днестр. И не боитесь ли вы, что в этом случае Германия образует в Буха-реете временное правительство, возведет на трон другого Гогенцоллерна и заключит мир с восстановленной таким образом Румынией.
— Это, действительно, перспектива очень тревожная. И я делаю все возможное, чтобы увеличить армию генерала Сахарова, но затруднения переброски и снабжения огромны. Тем не менее я надеюсь, что дней через десять мы в состоянии будем возобновить наступление в Молдавии.
— Ах… дней через десять! А то пехотные и кавалерийские дивизии, которые требовал генерал Сахаров, уже на фронте?
Он отвечает мне уклончиво:
— Не могу вам сказать, я не помню. Но у него уже много войск, много… И я пошлю еще много других, много…
— В скором времени?
— Да, надеюсь.
Разговор тянется вяло. Мне не удается больше перехватить ни взгляда императора, ни его внимания. Мне кажется, мы за тысячу лье друг от друга.
Тогда я пускаю в ход великий аргумент, который всегда оказывался такой силой и открывал передо мной двери его мысли: я взываю к памяти его отца Александра III, перед портретом которого мы ведем беседу.
— Государь! Вы мне часто говорили, что в тяжелые моменты вы апеллировали к вашему любезному отцу и что просьба ваша никогда не оставалась тщетной. Пусть же теперь вдохновит вас его благородная душа. Обстоятельства так серьезны.
— Да, воспоминание об отце для меня большая помощь.
И на этой неопределенной фразе он снова прекращает
разговор.
Я продолжаю, сделав жест уныния:
— Государь, я вижу, что выйду из этого кабинета гораздо более встревоженным, чем вошел сюда. Впервые я не чувствую себя в контакте с вашим величеством.
Он дружески протестует:
— Но вы пользуетесь моим полным доверием. Нас связывают такие воспоминания. И я знаю, что могу рассчитывать на вашу дружбу.
— Именно в силу этой дружбы вы и видите меня полным печали и тоски, ибо я сообщил вам лишь меньшую часть моих опасений. Есть сюжет, о котором посол Франции не
имеет права говорить с вами; вы догадываетесь, какой. Но я был бы недостоин доверия, которое вы всегда мне оказывали, если бы я скрыл от вас, что все симптомы, поражающие меня вот уже несколько недель, растерянность, которую я наблюдаю в лучших умах, беспокойство, которое я констатирую у самых верных ваших подданных, внушают мне страх за будущее России.
— Я знаю, что в петроградских салонах сильно волнуются. — И, не дав мне времени подхватить эти слова, он спрашивает меня с равнодушным видом: — Как поживает наш друг, царь Фердинанд Болгарский?
Холоднейшим официальным тоном я отвечаю:
— Государь, уже много месяцев я не имею о нем никаких известий.
И умолкаю.
Со своей обычной застенчивостью и неловкостью император не находит что сказать. Тяжелое молчание тяготит нас обоих. Однако он не отпускает меня, не желая, без сомнения, чтобы я расстался с ним под неприятным впечатлением. Мало-помалу его лицо смягчается и озаряется меланхолической улыбкой. Мне жаль его, и я спешу помочь его бессловесности. На столе, возле которого мы сидим, я увидел около дюжины роскошно переплетенных томов с вензелем Наполеона I:
— Ваше величество оказали послу Франции деликатное внимание, окружив себя сегодня этими книгами. Наполеон — великий учитель, с которым следует советоваться в критических обстоятельствах, — это человек, более всех одолевший судьбу.
— И у меня его культ.
Я удерживаю готовую сорваться с моих губ реплику: «О! Очень платонический культ». Но император встает и провожает меня до дверей, долго удерживая с дружелюбным видом мою руку.
Пока императорский поезд отвозит меня обратно в Петроград сквозь снежную метель, я подвожу в уме итоги об этой аудиенции. Слова императора, его молчание, его недомолвки, серьезное и сосредоточенное выражение его лица, его неуловимый и далекий взгляд, замкнутость его мысли, все смутное и загадочное в его личности утверждают меня в мысли, которая уже несколько месяцев не оставляет меня, а именно: что император чувствует себя подавленным и побежденным событиями, что он больше не верит ни в свою миссию, ни в свое дело; что он, так сказать, отрекся внутренне; что он уже примирился с мыслью о катастрофе и готов на жертву. Его последний приказ войскам, его гордое требование Польши и Константинополя были лишь, как я сначала и предчувствовал, своего рода политическим завоеванием, последним заявлением славной мечты, которую он лелеял для России и гибель которой он констатирует в настоящее время.
Суббота, 13 января 1917 года
Сэр Джордж Бьюкенен был принят вчера императором. Сообщив ему о серьезных опасениях, которые внутреннее положение России внушает королю Георгу и британскому правительству, он просит у него позволения говорить с полной откровенностью.
Этими первыми фразами они обменялись стоя. Не приглашая Бьюкенена сесть, император сухо ответил ему:
— Я вас слушаю.
Тогда голосом очень твердым и проникновенным Бьюкенен изобразил ему огромный вред, причиняемый России, а следовательно, и ее союзникам, смутой и тревогой, которые распространяются во всех классах русского общества. Он не побоялся разоблачить интриги, которые немецкие агенты поддерживают вокруг императрицы и которые лишили ее расположения подданных. Он напомнил злосчастную роль Протопопова и проч. Наконец, заявляя о своей личной преданности царю и царице, он заклинал императора не колебаться между двумя дорогами, которые открываются перед ним, из которых одна ведет победе, а другая к самой ужасной катастрофе.
Император, чопорный и холодный, прервал молчание лишь для того, чтобы сформулировать два возражения. Вот первое:
— Вы мне говорите, господин посол, что я должен заслужить доверие моего народа. Не следует ли скорее народу заслужить мое доверие?..
Вот второе:
— Вы, по-видимому, думаете, что я пользуюсь чьими-то советами при выборе моих министров. Вы ошибаетесь, я один их выбираю…
После этого он положил конец аудиенции следующими простыми словами:
— Прощайте, господин посол!
В сущности, император выражал лишь чистую теорию самодержавия, в силу которой он занимает престол. Весь вопрос в том, сколько времени он в силу этой теории еще останется на троне.